Фанфикшн

Зяблик

Автор: Шиповник
Жанр: классика
Ограничения: PG
Книга:
  • Воин Рэдволла
Герои:
  • Бэзил Олень
  • Джесс
  • Клуни Хлыст
Дата: 19.11.2018
Рейтинг:
Скачать
Аннотация: Молодой ремесленник из ручейной слободы отправляется на юг, помочь родным по хозяйству. Дорогой встречают его неспокойные вести: над краем повисла угроза. Орда кровожадных разбойников под главенством Клуни Хлыста готовится осадить Рэдволл - прибежище всех взыскующих доброго, честного житья. Прежде беззаботному, подмастерью волнительно чаяние отложить фартук столяра и облечься в кольчугу. Занимательные и далёкие, въявь приспели дедовы былины. Чему статься теперь? С кем сведёт жизнь? Какие развилины стерегут на пути? Сказывают, что всякому, кто не прячет жизни под уютной корягой, надлежит выплавиться, подобно руде. Как разобьют и кем восставят ратные дни простого малого, что вольно скитался под небом с домодельной панфлейтой? Чем озариться военному горнилу? Тем, что возобладает в сердцах.

I

Натиск возобновился на заре. Четвёртый в пятёрке, взбежал я по гулким дощатым ступеням на галерею и тотчас укрылся за вчерашним своим зубцом. Даже умыться толком не дали. Командующий обороной восточной стены, белобрысый плюгавый крот, сходу погнал всех к арсенальной палатке, где мы спешно экипировались, вытирая из глаз разорванные сны. Утренний холодок был в подмогу. Да ещё по пути я успел нашарить в поясной сумке листок перечной мяты. Льдистый аромат продрал гортань, выдворил из ноздрей залежалый насморк. Прижав усы, я вздохнул полной грудью. Свежеперестеленные смолистые доски, хвоя, цветущие черешни, сырой песчаник цитадели… Превосходный день, чтобы подобающе сложить голову. Или принять вознаграждением гречнево-овощной кулеш, если вновь доведётся обременить братский ужин своей ненасытной миской.


Преддождевой сумрак царапнули два росчерка, перебросив курчавые арки дыма к саду. Следом ещё четыре шустрые нити прошили воздух над самой кромкой нашего укрытия. Мимо. А ведь могли ударить по окнам лазарета! Эти стрелы пустили с ближайших деревьев. Наши ответили раз-другой - дерзости снаружи поубавилось. Вскрик. Судорожный кашель. Сдавленные сиплые ругательства. Супостат понёс урон. Через два зубца к северу, у катапульты, возликовал арбалетчик - выдра. Молодой - не юный. Нагловатый, да не безрассудный. Укрывшись за пригорком булыжников, он легко взвёл ручное оружие. Приладил заряд. Поднялся, выбрал цель, стрельнул. Доволен - видать, попал. А вот у меня колчан съехал и накренился, едва надумал я последовать примеру товарищей. Перетёрлась тесёмка, и ворох приданных мне стрел раскатился под лапы защитников. “Балки и баклажаны!” Среди разноголосицы резонных внушений и пения тетив, боезапас я собрал, проявив чудеса юркости да прыти. Даже для мыша невеликих моих сезонов, кульбиты под перекрёстным огнём - то ещё приключение. Обняв колчан и лук, я бросился под защиту верного камня. За лопатками вкралось аспидское шипение. Содрогнулся дощатый настил. Обдало маслянистым жаром. Перекатившись, я увидел, как сосед, склочный пожилой землеройка в жёлто-зелёном камзольчике, сбивает пламя со взявшейся тесины. Любимой широкополой шляпой. “Он никому не позволял даже примерить её…” - заметилось мне. Когда я успел изготовить стрелу - не помню; по великому счастью, хвостовик уже опирался на тетиву, когда я глянул в просвет. Хорёк не замечал меня. Наверное, оттого что всё его внимание было теперь собрано для выстрела в спину моему соратнику. Тот затаптывал паклю, брошенную зажигательной стрелой, и всеми грозовыми сезонами поносил зверей, из-за которых славная дедова шляпа ныне обратилась горелой тряпицей. Закрепившись в яблоневой кроне, вражеский лучник прицелился и вобрал стрелу до наконечника. Мысли у меня замерли, глаза и руки сделали всю работу сами. Дуэль выдалась скорой. Хорёк упал, выстрел его рванул по листве. Мой товарищ остался жив, по-прежнему словоохотливый и сварливый. Покончив с палом, он разогнулся, всласть крякнул о пояснице, осмотрелся и с вмеру обидным обзывательством толкнул меня, замешкавшегося у прогалины, за каменный щит. Где я только стоял, выросла новая горящая стрела.


Сидя на галерее, смотрел я сквозь цветущий сад и видел хорька, что срывается с узловатой ветки и, наверное, уже не живой, выпускает стрелу в яблоневый цвет. В его шее засела моя стрела. Ясеневая, с железным наконечником. Та самая, что мгновение назад скучала в моём колчане. Точно такая же, как остальные, оставшиеся. Стрела. Моя. Во вражеской шее. Хотя целился-то в сердце. Чуть не промазал. А если бы теперь и промазал, то не нарочно. Уже не падаю в безмыслие, как намедни. Тогда отчего же снова не изготавливаюсь к бою? Отчего сижу и смотрю на окна, крыши и тропинки, что подвизался защищать? Просто мимолётная усталость. Отдышусь мало, наподдам по дрянной ветке. Туда, кажись, опять взбираются. Как бы спилить её вовсе?..

 

II

Дед кликал меня зябликом. Ежели сердился, так свиристелем. Сердиться ему было с чего. В мои сезоны, вместо того, чтобы думать о женитьбе, я бродил в пустошах и развлекал птиц игрой на тростниковой панфлейте. В досужее время, разумеется. Сразу после зимы, пока отец и дядя ещё не подвезли с юга хлопку нового урожая. И за листопадами, когда все рушники, скатерти да палатки уже распроданы, а старшие сводят выручку с убытком за минувшее лето. По краям дед видит лучше чем напрямик. И стоит мне примоститься на лавке с портняжным ножом и охапкой пустотелых стеблей, так непременно и оглянется. Поправит зрительные стёкла на носу, поникнет безнадёжно ушами-усами, отмахнёт костистой ладонью да и возвратится к чернильным палочкам-галочкам. Подумает навроде: “Вот-де зяблик-свистульщик сыскался на мою старую головушку…”


Когда дедуля мой ещё лепетал первые слова, семейству его досталось бежать от родимого крова. На портовый городишко, где трудились они в парусной мастерской, напали пираты. Лютое горе тогда стряслось, да от прадедовой памяти ведомы нам только плач безутешный в ушах, зной пожарища на спине да копоть горькая в горле. Всё понаслышке. А не так если б - ни отца, ни меня и на свете бы не было. Разного моим довелось изведать, прежде чем обосноваться за Мшистой рекою, на левом берегу Нортфорского ручья. Паруса здешней навигации не в потребу: на плоту - шест сподручен, при лодке - весло. А ветрила наши разве только на север поставлять оставалось - к верфи на Утёсах. Токмо и там дела на нет сошли, ввиду пиратских набегов с Восточного моря. А коль бы и не так - всё одно - не осилить без цеховой оснастки прежнего ремесла. В былые-то дни прадед по цеху плотничал, прабабушка пряла шёлковую нить. Вместе ткали белые, лёгкие паруса. К другому чему особенного навыка не имели. Да что поделать? Прежде паруса были - нынче стали палатки да рубашки. Прежде шёлк в пользе - теперь всё больше лён в дело употреблялся. Сами и растили его, сами трепали, сушили да красили. Здешние поначалу говаривали: не пойдёт, дескать, занятие. С Красностенской ярмарки ситцевые платки да сарафаны везут, всё вниз по рекам. А вам не то что шёлку - хлопку-то взять неоткуда: первые хлопки ажно за Великим Южным Потоком начинаются. Далёконько. Растите уж лучше брюкву да малину. И занятие пригодное, и совет дельный. Тем и стали жить, не тужить. Да только нейдёт у прародителей из дум затея швейная. Знакомит отец сына с резцом да стругом. Цветною вышивкой мать невестку и дочь завлекает. А сезоны, знай себе, идут. Дедушка мой в науке родительской навострился, с местным мастеровым зверьём знакомства перенял. Мало-помалу, а завели мы и прялки, и станы ткацкие. Сторговали однажды у коробейников нераспроданной шёлковой пряжи. Сработали по старой памяти малых парусов. Брат дедов с шурином, как паруса те отдали на Усть-Моховскую верфь, скоро вошли в дружбу с мореходскими выдрами. Открылась тогда у нас прямая торговля по гаваням Южноземья. В сезоны те, опосля как владыка барсучьей горы плавание великое на Западных морях учинил, долго не видать было разбойников. От Зелёного острова до Ревущего потока, а то и дальше, разъяснелось. Стали мои всякий год на юг малину да шитьё возить, а обратно - когда морем, когда и посуху - шёлк да хлопок. Подалось дело! Шитьё да огород, вечер да утро - живём, не тужим, себе на радость, другим в пользу. А там и я народился. Рос потихоньку среди дружных трудов и несказанных лесных красот. Пока мал был - всё заботы учинял, когда и озорства всякие, вестимо. А как в ум входить начал, то сделался отцу и матери помощником. Где ось у прялки поправить, где челнок выстругать. А когда и себе - новую дудку. Чем не жизнь? Чем не занятие?


Только донимать родных и соседей самозабвенными трелями да переливами нынче не довелось. Оказия дельная вышла: коробейники с севера пожаловали. Едва плот и пара долблёнок показались на излучине, по голосам да песням дед признал старых знакомцев. Нелегко идти шестами супротив течения, хоть и порожними, да по отмели. Пристали с радостью. Шумной компанией отужинали: шесть землероек, здоровенный морской выдра да пара кротов. Хвастовство, споры, байки, смех, общие воспоминания. Дедушка попросил меня изобразить что-нибудь эдакое. Только чтобы ни “ах”, а “эх!” Ну, я изобразил. На камышовой двоянке, что сработал прошлой зимой. Плясать взялись так, что опрокинули котелок с похлёбочными одёнками прямо в костёр. Угли сердито зашипели, погас огонь. К лучшему. Позабылись. Даже здесь, вдали от морских берегов, яркое пламя стоит разводить лишь среди высоких камней. Мудрый стародавний обычай. Кровью политый.


Отрядили меня в дорогу, понятно, не для того, чтобы случаем с глаз долой спровадить. Поручений надавали выше крыши. Свезти на ярмарку рубашки, котомки да занавески, что прошлым годом распродать не успели. Закупить маринованных подосиновиков. Для сестёр младших привезти леденцов и грушевой пастилы. Отвезти к побережью образчик шёлковой парусины не вверили. Не оттого, что нос не дорос, а потому что не по дороге оно было. Скатку тонкой, прочной и особо напитанной от возгорания ткани дед обернул рогожей и вручил исполинскому морскому выдру. Тот намеревался спуститься по Мшистой до командорской верфи. Приглянется материалец - жди крупного подряда - найдётся умению применение. Паче остального, предстояло мне доставить наш старый прядильный станок отцовскому товарищу. Могучий да смекалистый по части зубчатых колёс, ёж-иглобок по-прежнему живёт и трудится на кузне, у родника под северным склоном Барсучьего носа. Есть у них с отцом одно измышление. Вот, погнав давеча за плетень ребятишек с их колючими кувырканиями, загромоздился он супротив отца над эскизами, и целый-то день, нос к носу, смекали они, как приспособить ремённую передачу прялки для восприятия движения от оси водяных крыльев. Того мало - за пару дней выдумали мастера перекидную раму с разновеликими шестернями. Сдвинул рычаг - прилегло к валу большое колесо - заспешили кудельные нити по веретёнам. Гляди, не зевай, чтоб не выбежала кудлатая охапка, не прервались мягкие витые лучики. Привлёк рукоять обратно - уступает великое колесо место для малого. Идёт нитка сноровистей. Ещё на раз - и вовсе стихают зубчатки, успокаивается прялка. Загляденье! Условился отец с тамошними артельщиками - первым соразмерным плотом доставить затейливый станок своей придумки для испытания не с ручным - с ручейным движителем. Только бы на плоту хватило места. Места на плоту в аккурат хватило.


Вручили мне отцовский боевой посох. Виды повидавший, ломаный да затёсанный. Отцу он стал коротковат, и он обзавёлся другим. А для меня этот как раз пришёлся по росту. Поднимая глаза к синеве, мать просила, чтобы эта штуковина мне нипочём не понадобилась. Дед напомнил пару наскоков и приказал не быть обузой для спутников, “если вдруг чего”. Гостинцев нагрузили полный коробок. Накидку кружевную - для тётушки такой-то в боровом ежином хуторе. Черничные чернила - для дядюшки другого-то из второй заречной кротовой бригады, если повстречать доведётся. Кулёк с высушенным пурпурным тысячелистником - для семейства полёвок, знакомых с нами через четыре землероичьих носа. И пятое, и двадцать пятое. С тем и отправили меня в дорогу: всё-де лучше, чем болтаться по округе с затеями дудочными, “пустыми и несмысленными”.


Теперь, когда сражённый хорёк больше не маячит передо мной, не запросто взять в толк, что явственней: лихоманка новой переломленной стычки, или нерасторжимые дедовские объятья, шквальные его прихлопывания по плечам, по спине? Рэдволльское подворье с его рядами цветущих черешен, или платок, расшитый луговым разноцветьем, что, удаляясь, летит по ветру в материнской руке? Дом остался далече. В моих пальцах - оперенье стрелы. Чует она тетиву. И своим часом пойдёт на цель. За Рэдволл!

 

III

Ни шатко ни валко, дотолкали мы судёнышки наши к большой переправе через Мшистую - три восхода прожили. Барсучьего извоза не было. Тележку, что неожиданно просто одолжили у торопливого сони-мельника, за два ячменных каравая, взялись тянуть сообща. Ох, как недоставало теперь нашего крепкоспиного друга - мореходского выдры! Попрощался он с нами у ручейного истока, плот у плотогонов наших в попечение принял, и до своих подался - по течению да с ветерком. Нам же посуху путь-дорога пролегла.


Кое-как скреплённая кладь моталась в кузовке. Утомительно препираясь, землеройки то и дело менялись местами, решая, кому толкать, а кому тащить. Братцы-кроты добродушно щурились, пожёвывали корни сельдерея, подзадоривали нас делом и прибауткой. Ловко сгоняли с пути бокастые валуны. Так и плелись мы по разбитой-размытой дороге, в средостениях злющей крапивы, сквозь душный комариный зной. Притомились, хоть язык на плечо, пока вытолкались к рудничному предместью, возле которого обитал в кузне отцовский знаемый. Всю дорогу я опасался за сохранность вверенного мне сокровища - прялки семейной работы-выдумки. Когда же мы вступили на околицу села, куда шли, тревоги мои стали о другом. “Стой! Чего шастаете торной дорогой? - ухватился за оглоблю крикливый смурной полёвка, - Живей к обозу!..” Махнув двоим соплеменникам, он велел пристроить нашу колымагу под номером, который я от нежданности тут же позабыл. Нас взялись препровождать мимо дворов.


Над округой властвовало смятение. Жители спешно покидали дома. Громоздили на арбы и телеги дорогой сердцу скарб. Спорили, не в силах разъехаться на узких тропках. С причитанием и руганью сгружали невместимое: “Только еда и оружие!.. Из одежды - самое необходимое!.. Куда ты вьючишь этот буфет?.. А это? Это ж цельный трон, а не табуретка! Долой!..” Видя то усердие, с которым седой крот и пара молодцеватых мышей устанавливали порядок в колёсной веренице, я стал всерьёз переживать за свою поклажу. Старший из наших кротов справился у здешних насчёт причин всеобщего отбытия. Выяснилось, что к югу от леса Цветущих Мхов объявился какой-то Хлыст. Клуни Хлыст. Никогда не слыхал о таком. Зато местные оказались здорово наслышаны. Обрывки разговоров иной раз достигали моего слуха. И тогда уши хотелось завернуть в трубочки, да скрепить берестой. На руках и закорках ревела мелюзга. Женщины хлопотали с пожитками. Мужчины брали кинжалы, сабли, луки, строились вдоль обоза. С тревогой всматривались в лес. Ничего не скажешь - съездил на ярмарку…


- Шестнадцатый! Что в повозке?
Я вздрогнул. Грузный седой крот в салатовой безрукавке привстал на ось и отдёрнул крайс полотнища, коим была закрыта прялка.
- Цеховое оснащение, - как можно уверенней ответил я.
- Не положено, - прогнусавил крот, замотав дюжей головой. - Сгружай!
Тут у меня коленки натурально подкосились.
- Пожалуйста, не надо! - взмолился я. - Мы ведь не здешние! Проездом только! Дед велел станок в починку свезти! Неможно мне его сгрузить! Меня же дома прибьют!..
Подошёл мыш, по виду - отцовский ровесник. В холщёвой косоворотке. С коротким мечом. Глянул на мою разнесчастную физиономию. Лицом прежний остался. Не церемонясь, вспрыгнул в кузовок. Мельком оглядел машину. Перемахнул обратно через бортик на дорогу.
- Пусть везут, - распорядился мыш. - Не дребедень какая. В Рэдволле сгодится.


Преисполненный благодарности, я поклонился избавителю в пояс. Тот отмахнулся - дескать, не стоит - и поспешил на оклик собрата, к авангарду колонны. Урча себе под нос, крот заковылял дальше: “Семнадцатый! Чего там у тебя такое?..” Значит, обоз пойдёт в Рэдволл! От ликования, мгновением расцветшего, захотелось прыгнуть в самое небо. Это же надо! Я побываю в Рэдволле! Сколько всего довелось мне слышать о древней обители из уст путников, чьи плоты, поднимаясь по Нортфорскому ручью, чтобы дойти к мосту Срединного пути через Мшистую, швартовались в вечерний час у нашей маленькой пристани… Какого дельного ремесла не знают в Рэдволле? Чего только не растёт в тамошних садах-огородах! А уж пиры затевают - по всем далям слава гремит! Но более всего желалось мне повидать тамошнюю библиотеку. Нипочём не осилить мне и единого летописного фолианта, но дорогого стоит хотя побыть вблизи тысяч страниц, запечатлевших были родной старины. Скольких героев знала наша земля! Узнать бы хоть имена… А вдруг и про тех записано, о ком дедушка сказывал? Коль узнать доведётся - непременно дома порасскажу.


Наконец, тронулись! Дрогнув, с растерянной жалобностью скрипнула в кузове прялка. “Меня же дома прибьют!..” Мы оставляли деревню, перед глазами стояли дед, мама и сестрицы, собравшиеся на причале, проводить меня. В покраснелых ушах моих звучали их заботливые напутствия. И то, как напоследок обласкали зябликом. Глаза мои хорьковые заволокло. В гортани жгучий комок встал. Со стыда хотелось провалиться сквозь землю. Какой уж там Рэдволл…

 

IV

Добрались благополучно. Выдриный гарнизон, что дежурил под стенами, разделил обозную вереницу надвое. Мы встали к главным воротам. Вещи проходили досмотр. Поговаривали, что из-под одной телеги уже вытащили лазутчика. Может, и выдумки. Ребятня в восторге: взаправдашняя война! Мальчишки фехтовали на веточках, лазали под оглоблями, сновали тут и там, врезаясь растрёпанными макушками в бока смурных отцов и озадаченных старших братьев. Девочки жались к матерям. Я глазел на высоченные стены, тщась разглядеть позём знаменитого Джозефа через оконце колокольной верхотуры. Как бы ни напёрли эти выдры, нипочём не дам в трату отцовского станка. И уж конечно на стану скулить, что-де “дома прибьют”. Вот уж дудки! Воспомненная панфлейта под рубахой ребристо отозвалась пальцам. Не посеял. Уже здорово.


- Из фабричных будешь? - капитан-выдра, облачённый в красную тунику поверх кольчуги, с интересом покачал приводное колесо невиданной машины.
- Точно так, - настороженно угадывая намерения офицера, ответил я.
Прижатые уши, натопорщенные усы, побрасывания туда-сюда хвостом выдавали моё недоверие вкупе с готовностью отстаивать вверенное достояние. Отвлекшись от прелюбопытного “оснащения”, страж внимательно посмотрел на меня с прям взаправдашней улыбкой дяди моего, когда тот в шутку да в науку на посошках-палочках со мной сходился. Знать, по нраву пришёлся капитану мой боевой настрой. Оно и ясно - нынче боевитость при деле. Так вот и простояли - он колёса отцовские покачивает, а я щёки дую, да грудь колесом кажу. Кусок хлеба с квасом прожевать успевалось за то время!
- Ладно, будет тебе хмуриться, - слезши, выдра указал на большое крыльцо между аркадой и цветником. - Уж больно любопытная у тебя машинерия. Добро пожаловать в Рэдволл!


Поначалу я опешил оттого, что имущество прибывших раскладывается на лужайках и подвергается спешной сортировке исключительно по родам употребления. Продовольствие, нехитрая мебель, которую правдами и неправдами удалось спасти от суровых обозников, одежда - всё в один миг сделалось общим! Роптал мало кто. Мимо сторожки проходили семейства и товарищества, здесь же все сделались одной семьёй. Прикидывали друг другу рубахи, отдавали сарафаны, платки, принимали накидки, платья. Табуретка, обвинённая давеча “троном”, отправилась в какой-то Пещерный зал. Выходит, и пещеры тут есть? Надо же! За прялку теперь я был спокоен. Её со всякой предосторожностью отнесли в ткацкие мастерские, чтобы изготовлять нитку для шитья и починки одежды. А быть может, и для реставрации здешних гобеленов. Удел семейной ценности я воспринял, как огромную честь. Покамест война, а там - отец да здешнее начальство промеж собой все закавыки порешают.


С вооружением дела обстояли особо. Мужчины ревностно придерживали рукояти сабель и кинжалов, не намереваясь расставаться с достоянием, что служило во всякой фамилии по скорбному и славному предназначению как минимум единожды в поколение. Арсенальный склад заполнялся ни шатко ни валко, к вящему неудовольствию здоровенного зайца, который притоптывал вокруг да около, скребя ведомость серо-желтоватым синичьим пером. В укладку шли, в основном, скородельные дротики, луки да копья. Видел пару мечей. Их пожертвовали старики, что хранили амуницию вместе с памятью о давно минувших сезонах удали. Тем, что с алой перевязью, некогда воевал единственный сын объятого сединой белки. Оружие возвратили с юго-западного берега с известием о гибели ратоборца. Завещать клинок стало более некому. И такое бывает. Отцовского посоха я не отдал. Едва ли кто предпочтёт его крепкому копью. И не управится с ним никто лучше меня, “если вдруг чего”. И вообще, это память о доме.


У скатертей с провиантом хлопотали здешний повар и хранитель погребов, мыш и ёж, оба дородные и в сезонах. “Опись на долгую осаду!” - наставляла помощниц юная мышь, которую вскоре окликнули Василикой. Осада! Вот это да! Вот это приплыли! Сызнова переполненный мимолётным восторгом, в мыслях я уподобился тому “гороху”, что носился теперь с воинственными криками среди цветущих кустов и палисадников, под недовольные оклики мамаш и нянек. Хлеб и засахаренные земляные орехи отдал я помощницам Василики. Вполне милые девушки. Боязно и больно, что над их судьбами нависла тень войны.


Ужинаем в саду. Суповые котлы принесли прямо туда, где Бэзил, тот самый здоровенный заяц в красном саламандастронском мундире, с увлечением наставлял в служивых премудростях разношёрстный отряд новобранцев. Меня зачислили в пятую учебную пятёрку. Придали лук и кинжал. Записали на снабжение стрелами. Пока всё на пергаменте. Сказали, что завтра выдадут в самом деле. Зато уже подобрали мне кольчугу да островерхий шлем с подвязками, вдосталь просторный, чтобы мышу было куда запрятать уши. Никогда не нашивал боевого доспеха! Сердце колотится в нём - будь здоров. На удивление легка на плечах стальная рубаха, но как сложишь - так и через стену перескочить недолго. Трапезничаем. Бэзил наворачивает за пятерых. Втихомолку его кличут “ходячим брюхом”. И ему то, вроде, известно. Шутят: хотим скорей одолеть Хлыста - заслать надобно “ходячий наш живот” в неприятельскую харчевенную палатку. Сам же давеча хвастал, что в маскировке докой слывёт. И куда он, кстати, девает уши, когда собирается на разведку?


Свечерело. По фиалковому небосклону рассыпались первые робкие звёзды. На стенах и у ворот дежурят “старики”. Нас, необстрелянных, гоняют от лестниц, не хуже как воспитательницы неуёмных своих подопечных с берега пруда. Одна за одной, вступили цикады. Я валяюсь в рэдволльском саду, придавив ладони затылком. Ароматы цветущих слив, яблонь и черешен можно есть ложкой. Толкунцов-кровососов нет. Как нет в душе забот и сомнений. Воздух невесом. Время забылось. Нам грозит война. И жизнь теперь едва ли может быть прекрасней. Пригубив панфлейту, я пробую вторить звёздам и травам. Сами собой пальцы прикрывают и освобождают дырочки. Нарождается простецкий мотив без начала и без окончания. Вот будто бы кто со стены рассмеялся над моей игрой. Наверное, кто-то из выдр. Мыши так не громыхают. Наигрываю. Дышу. Тяжелеют веки. Мелодия перемешивается с гомоном подступающего сна…


“Эй, ты! Зяблик!” Вскидываюсь. Узнаю голос нашего длинноухого наставника. Приподнимаясь на локтях, силюсь разглядеть его за парапетом аркады, уже едва различимой в густых сумерках. “Да-да! Не вздумай притворяться спящим, будучи разыскан и обнаружен! Ступай не медля сюда!” Я поднялся и заспешил по тропинке к большому дому. Боязливые мураши подгоняли шибче, нежели вдруг ошутившийся ночной холодок. Разве успел я чем набедокурить? “Негодник ты эдакий! Ишь, чего измыслил - убаюкивать охрану!” Дрожьмя подступил я к исполинскому военачальнику, и втянул уже голову, ожидая, как тот сейчас отвесит перчатищей по прижатым моим ушам за дудочное самоуправство, как на плечо мне по-отцовски бережно опустилась заячья ладонь. “Чего ради мёрзнуть в саду? Ещё простудишься. Беги в Пещерный зал и угостись паужинком. Стакан тёплого мятного чая с ежевичными тостами дела не испортит, не так ли?” Гроза лишь почудилась. На улыбку Бэзила я ответил радостным киванием. “Вот и славно! И сыграй, будь другом, эту чудную колыбельную детишкам. Они, видишь ли, слышать ничего не желают о постелях, снах и распорядке дня. Поверишь ли - с ними никакого сладу нет!..”

 

V

“Четыре из десяти! Старайся лучше, воин!” С неудовольствием обозрев мою полупустую мишень, Бэзил перепрыгнул к ежу чуток постарше меня - растрёпанному, курносому, задорному. У того получалось не в пример лучше. Его мишень напоминала гигантскую пустынную колючку. Или перепуганного дикобраза. Или его самого, изрядно раздикображенного. Присоветовав молодцу пару мастерских приёмов, заяц вознамерился, было, поощрительно взъерошить ученический вихор, но вовремя спохватился. И зачем этому парню лук со стрелами? Ему довольно прокатиться по неприятелям спиной да боками - клочки бы остались от них, да, может, закорючки, окромя дурных воспоминаний… Выдохнув, руководитель учебных стрельб оправил перчатку, отёр физиономию платком и отправился к следовавшему номеру. Увлечённый сосед мой тем временем вновь приладил стрелу, и, сызнова поразив мишень, радостно тряхнул игольчатой копной. Что ж, ему ученье впрок. Зато он не умеет играть на панфлейте. А другой мой сосед, пухлый писклявый полёвка, вообще не попал доселе ни разу! Ни лука верно удержать, ни стрелу к тетиве приладить не может. Злится только, да фыркает. Пособить ему, что ли?..


Задолго до обеда, малый уже стрелял не плоше меня. Правда, и не лучше. Придерживая ошнурованную лучную рукоять поверх его хвата, я выверял дальность и наклон очередной атаки. Не менее чем в половину того веса, что легко помещался в Бэзила, меня распирала деловитая значительность: за стрельбами наблюдал здешний настоятель. Соединив широкие рукава, среди погожего утра он поёживался, как на холодном ветру. Точно столковываясь с кем, осанистый старик то с одобрением кивал, наблюдая за дождём тугих попаданий, то вдруг скорбно поникал пепельной головой. Наконец, глубоко вздохнув, он развернулся и зашагал в сторону первого крыльца. Великодушие и твёрдость почтенного Мортимера тут у всех на слуху. Но не знает он, как быть с войной. Во главе обороны стоит хранительница порядка и устава - матушка Констанция. Уже видал её, когда она говорила с Бэзилом, переставляя тростью камешки на траве. Огромная и могучая, как тот колокол! Хотя, нет. Как скала. Голоса её совсем не припомню. Войску достаточно её взгляда. Сам Бэзил слушается её непрекословно. Как знать, может, в её жилах течёт кровь правителей Саламандастрона? Признаться, не хотел бы я при случае попасться барсучихе под горячую руку. А вот и она. Встретила попечителя на ступенях и развернула перед ним большой пергамент. Наверное, карту или план. Что-то объясняет. Слушает возражения. Причём решительные. Вероятно, почтенный Мортимер - единственный, кто отваживается поспорить с военачальницей. А это кто же посредь них остановился? Девица. Совсем юная. Похоже, та самая Василика. А с нею ещё какой-то парнишка в зелёной хламиде. Ба! Он ведь помладше меня! И зачем они таких ранних допускают к военным бумагам? Чудно да дивно. Меж тем, Василика проходила по документу веточкой, ввиду совершенного внимания матушки Констанции. Та всё кивала. Похоже, тот малец и Василика - уже не просто молодь. К редкостному совету приблизилась ещё одна дама - рыжая белка в полевом платье. С луком, почти как у меня, только побольше. Рядом с нею, опираясь на трость, следовал совсем древний, согбенный старец. Вот это усы! Длиннющие, чуть не до пояса. Вроде бы это Мафусаил, здешний летописец. Напроситься бы к нему в библиотеку, помощником! Эх, не до того теперь. Прибывших выслушали, после чего все вшестером спешно поднялись в Большой зал. По всему, затевается нечто важное…


“Чего уставился? Никогда не видал штабного совещания?” Лук, на верх которого я навалился подбородком, аки на посох… Кстати, а где мой посох? Ах, ну да, я же препоручил его кротоначальнику на хранение… В общем, лук мой подвернуло, изогнуло, повело, и я чуть не свалился на ровном месте. Бэзил придержал меня под руку.


- Могу ли я осведомиться, сэр, - подступился я со всей предупредительностью, на какую был способен, а выдал, точно какой лоботряс с околицы, - кто этот, ну, который с Василикой?..
- Его зовут Маттиас, - явно не одобрив моего тона, с нарочитым почтением ответил Бэзил, а затем вдруг навис надо мной, склонив уши наподобие козырька. - К слову, старина, если ты вознамерился посоперничать с ним за внимание прекрасной леди, я бы тебе этого никак не посоветовал. На днях он одной левой свалил громадного крыса.
От возмущения ли, от неожиданности, от уязвлённого самолюбия или от всего и сразу, я поперхнулся и едва не закашлялся. Крыса? Громадного? Одной левой? Вот этот самый… Э… Ну… Пострелёнок? Свежо, однако, предание!
- Да неужто? - прищуром я постарался скрыть испуг от собственной дерзости, и тотчас переменил тон. - Прошу прощения, сэр, я лишь хотел сказать, что, быть может, в этой истории есть некоторое преувеличение…
- Неужто? Преувеличение? - артистической вспышкой гнева Бэзил не сумел скрыть неизменно-доброго ко мне расположения. - Да-да, юноша! Быть может. На самом деле негодяю досталось веткой старой лиственницы. Что, впрочем, не умаляет заслуг нашего юного воителя. Подумать только - он совершенно один отправился с вылазкой во вражеский лагерь, освобождать пленников. И, спешу тебя уверить, уже в этом-то нет совсем никаких прикрас!


Оповестили к обеду. Солнце поднялось высоко и стало мешать, в унисон с поварами принуждая оканчивать занятия. Лука я не отложил. Отчего-то захотелось подольше подержать в руках подлинное боевое оружие. “Одной левой…” И зачем я напросился на правду? Поусмехался бы ещё с часок выдумке   наставника, полагая, что-де рисует добра молодца для пущего уважения прочими. Чтобы его при случае и подбодрить на безобидное да сохранное какое дело. А теперь - вот те на! Про бандитский лагерь, про пленников, про одиночную вылазку - не шутят. Во всяком случае, не в подобных обстоятельствах. Нет, по всему, дело обстоит именно так, как поведал Бэзил. Бывалый разведчик, он и впрямь по высокому достоинству ценит побратимство с этим Маттиасом. Груши и горностаи! Чего ради втемяшилась мне эта его вылазка? С чего так саднит и сверлит внутри? И - что гораздо важнее - откуда вообще берутся такие герои? Эх…


- Видно, мне не стоит удивляться, что он в военном совете… - разнимая словно незрелой айвой сведённые скулы, пробубнил я.
- Вот именно, старина, - будто бы не замечая моей подавленности, Бэзил забросил в пасть редиску и с аппетитом захрустел. - Что до совета - прими совет: меньше знаешь - крепче спишь. У нас в полку так говаривали. Ну, всё! Марш обедать!


Крепко потрепав мой вихор, Бэзил поскакал на крыльцо. Приободрённый, я обернулся к линии огня, вскинул лук, и, прилаживая стрелу за стрелой, дал подряд четыре атаки. Плечи оружия легко воспели. Приставив ладонь козырьком, я остался доволен. Эх! Видела бы Незабудка... Да и Василика тоже. Три стрелы - ровно в круг, одна - прямиком в яблочко. Сегодня, кстати, яблочная запеканка. На десерт. После свекольной похлёбки, рагу из брюквы с укропом, луково-картофельных оладий и рулета с белыми грибами. Налопаюсь от пуза. Да-да. Вот так вот. Жизнь прекрасна!

 

VI

Сменились из караула. Ранний вечер. Облака. Скудный ужин прямо под галереей. Песчаник стены приятно холодит лопатки. Правое предплечье давит свежая льняная повязка. Под нею лениво жгут целебные травы. Сил нет. Четыре стычки за стражу. Гудящей рукой таскаю из треснувшей миски салат “сделай сам”: кружок моркови, кусок репки, луковое колечко. Поговаривают, что это последние овощи. Как выйдут, станем делать вылазки в лес Цветущих Мхов - добывать съедобные коренья и лебеду. Ничего, не пропадём. Здешние повара даже из кореньев и лебеды состряпают пир горой. Отведал, и годен вновь к труду, к службе, к веселью. А ежели ко времени - то и на боковую. Нет в груди камня - стрелою взмоешь в отдых. Полетишь одуванчиковым семечком сквозь незаходимый свет над лугом, которому нет ни конца, ни края. Или просто проваляешься на соломенном лежаке, без видений, лап и хвоста. Тоже славно. Основатель Мартин, отважный воитель древности, по легендам, трудной годиной посещает сны рэдволльцев, чтобы надоумить и поддержать. Мой дед не велит запросто доверять снам. Чтобы не сделаться боязливым и мнительным. И чтобы оттого ненароком не оступиться. “Внук, держись тропинки, что выводит к Светлому Лугу. И что надлежит тебе на этом пути узнать - непременно узнаешь. О прочем не волнуйся попусту. Всему свой черёд. Приспеет час - даруется тебе и мысль, и слово, и поступок. Главное - вышины не забывай…” Деду своему я верю. Он точно знает, что говорит. Ну а Мартин знает, что делает.


Дожёвываю. Слева. Только слева. Справа ненароком схлопотал по зубам. Ой! До чего же твёрдая попалась морковка! Зайцы и забрала! И как меня только угораздило попасться под локоть старшему! Увлёкся боем. Вздумал сменить диспозицию. Самовольно. Перебегая через два расчёта, споткнулся и хватил мордой о стальные кротовьи наручи. Предводитель нашей пятёрки в аккурат тогда взводил свой чудовищный лук. Выстрел я испортил. Пришлось извиняться. А потом разболелась челюсть. Едва осилил обед. Не так уж далеко от нас, в дюнах, проживает Крокус - то ли Кедрощёк, то ли Кедрощёлк, с семейством. Этот ёж на всю округу славится умением избавлять зверей от зубной хвори. Вот как дед рассказывал: садишься ты на мягкий моховый пуфик, разеваешь пасть. Обкладывают тебе всё защёчье толчёными травами, так что вскоре пол-морды будто и не твои. Дальше знай, не страшись - заорудует ёж с онемелым зубом коваными крючками да точилками. Подёргает, поскоблет, потолкает. Пожурит, что-де раньше не собрался. Тем временем дочери намелят пыльцы из мрамора или иного какого крепкого камня. Добавят разных смол да соков. Приготовят пахучее тесто. Возьмёт его Крокус и залепит злосчастную зубную пробоину. Одно солнце да одну луну есть не моги вовсе, а воды пить - с осторожностью. Зато после - горя как не бывало! Вот бы теперь туда - и сразу обратно! А то в здешнем лазарете излечивают разве только простуду, ушибы да желудочные колики. Хотя, стрелу, конечно, тоже, вытащат. И шкуру посечённую заштопают. Да и полоскание из шалфея с толчёной гвоздикой уняло боль. Так славно уняло, что можно будет уснуть. Даже если всплакнёт пустоватый желудок. Хлыст, вон, самых жирных карасей закусывает кобыльим сыром, и каждую ночь проваливается в лютый кошмар. Так орёт, аж тут слыхать. Нет, лучше уж пусть болят зубы…


Только забылся - и вновь подъём. Темень. Факела. Бежим на галерею, к нашим зубцам… Эх, полоскание уже не действует, так что не надо про зубы подумывать! Впереди наш неугомонный геройский крот. За ним - долговязый разворотистый выдра, вечно сердитый землеройка, я и мой приятель - полёвка, что стреляет уже получше моего, а всё держится меня, будто я ему командир или давний приятель. Арбузы и арбалеты! Опять у него шлем съезжает набекрень! Придётся подмогнуть…


Мы у позиций. Снаружи ни единого шевеления. С чего тревога? “Тревога! Все на южную стену!” Оклик старшего - как ушат колодезный! Привычным порядком следуем за командиром. “Подкрепление! - воспряли у бастионов. - Сюда! Бей супостата!” Блам! Клац! Длинь! Один за одним, вонзаются в стену штурмовые крючья. Рукопашная! Луки за спину, клинки наголо! Каково это - сталью - в живое?.. Миг - и будто новая стена отрезала меня от сражающихся товарищей. Вынырнув из ночи, окутанный тенями и факельным блеском великан с храпом занёс надо мной кривую саблю. Не знаю, и не хочу знать, куда я вонзил кинжал. Помню лишь, как мой кулак, упираясь в гарды, почуял сперва грубую одёжную ткань, а затем - горячее липкое месиво. Сабля грохнула по доскам. Я отпрыгнул шагов на пять обратно. Выпустив слабый рык и пошатнувшись, к моим ногам рухнул исполинский горностай. Из-под грузного тулова плыла искрасна-бурая лужа. Я вновь отпрянул. Стошнить было нечем: ужин давно разошёлся, а завтрак ныне встал под вопрос. Кругом клокотало сражение. Звенела сталь, рвались крики, стонали доски. Опершись на угол зубца, я засобирался уже, было, как тогда, после не самого первого, свалиться в забытьё. Но тут, сквозь рой моих тяжёлых светлячков, на край стены брякнулся новый штурмовой зацеп. Едва руку не отхватил! Перегнувшись, я увидел лисью харю. Глаза горят, в зубах - кривой нож. Вслед за лисом взбирались, хватались и скребли дебри лап. Сколько ворогов там карабкалось, сосчитать я после не смог. Просто не знал, сколько следовало поделить на четыре. Помню лишь, как пронырнул кинжалом под основание плетёной лестницы, и с силой рванул лезвие наверх. Зацеп соскочил на галерею. Снаружи взорвался разноголосый вопль, шорох и скрежет. Затем будто бы повалили наземь торбы со старой свёклой вперемешку с тяжёлыми берёзовыми чурбанами. Стонов и ругани осталось не в пример меньше прежнему хриплому гоготу и смертным сулениям. Подбежал наш главный крот, нагловатый выдра и крепкобокий седоусый мыш, из южных пятёрок. Прихватили они моего подзабытого уже горностая, и без лишних церемоний сбросили со стены, вслед за его клевретами. Тут мне опять заплохело. Кто-то подхватил меня под руки, и вот я, сквозь дурную пелену, смотрю, как крот и мыш делят трофеи. “Сгодится?” - поднял крот бывшую горностаеву саблю. “Сгодится…” - мыш глядит вдоль зазубренного клинка, и затем ловко пристраивает его за спиной, в диковинном открытом креплении. Затем уходит и возвращается с неимоверно жуткой штуковиной. Короткая толстая палка, цепь и набалдашник, унизанный железными клиньями. “Тебе, братишка, сподручней выйдет управляться…” - придерживая колючую гирю, мыш препоручил кошмарное чудовище нашему кроту. “Коли окружат меня - в самый раз будет!..” - с обычной добродушной улыбкой крот принял грозный подарок. Слыхивал я о таких страшилищах. Занятное у них название. “Восходящая звезда”. И кому пришло в голову?..


Мы отбились. Но то-то и слово, что едва. Я, можно сказать, отсиделся - загромоздив проход своим горностаем, сберёгся в тени угловой башенки. Нет, не со страху. От растерянности. Другим пришлось жарко: бандиты напирали, забыв о своих дражайших жизнях. Как выяснилось вскоре, перед приступом они наелись пёстрых грибов, галочьих ягод и ещё какой-то белиберды. Но и дурман подвёл разбойников, как прежде презрительный нахрап, а затем - страх перед собственным предводителем. “Бой окончен! Возвращаемся на посты!” Вроде, все целы. Да и я в полной мере пришёл в себя. Нужно только поскорей вычистить кинжал.

 

VII

Череда высоких, сводчатых окон занавешена - чтобы яркий свет не тревожил лежачих в общей палате госпиталя. Под нужды раненых определили просторные опочивальни. Здесь владычествуют прохлада и тишина. Здесь неплохо. Только дух тяжеловат. Почтенный Мортимер, сменив настоятельское одеяние на фартук санитара, обходит подопечных. С ним трое - две мыши постарше Василики, и парень-белка, с этажерной тележкой. На полочках - склянки с лекарствами, перевязочная материя, коробушки с врачевальными снастями. Строго поблескивают гнутые колечки ножниц и прихватов. Ещё суровей позвякивают. Вот где занятное дело! Там, на стене, пред врагом, не было страшно. А здесь, посреди заботы и помощи - думается о боли. Пробирает от усов до кончика хвоста. Пожилой толстощёкий мыш, присев на кровати, несёт развесёлую околесицу, пока настоятель переменивает ему компресс на распухшем темени. Бельчонок растирает свежие коренья, молодые дамы бережно придерживают плечи воина. Припухнув на лавочке, где, между своими землеройкой и кротом ждал очереди на осмотр, я вдруг представил себя лежащим на одной из тех коек. Вот, лежу я, стало быть, весь в белых бинтах да алых пятнах. Едва дышу. И склоняется надо мной, придерживая за руку, Незабудка. Отцовского приятеля, соседа нашего, старшая дочка. Василика чем-то похожа на неё. Почитай, как сестра меньшая. Вот вернусь домой, непременно в кольчуге и с медалью. Обнимусь с родными. А она станет глядеть издали, укрывая застенчивый румянец узорным платком. Эх… Пока я мечтал, врачебный обход продвинулся в дальний конец залы. Поднявшись над тихой постелью, четверо склонили головы. Мыша средних сезонов, спелёнутого побурелыми лентами, переложили на носилки, закрыли с головой и понесли к дверям. Шерсть моя взялась ежиными иглами. Когда носилки приблизились, я отвёл глаза.


Восприняв свежую повязку и прополоскав зубы, я отправился к нашей отрядной палатке. До стражи мне следовало починить доспех: приторочить к кольчуге наполовину отодранный рукав. Вчерашней заварухой уцепился где-то и так дёрнул, что извитое железо не выдержало. Оно бы снести до кротов - слесарное дело им в привычку. Но бригада кротоначальника теперь занята рытьём слуховых туннелей. Да и мне полезно вспомнить умение: завсегда ведь пособлял отцу по швейным снастям. Клещи, молоток, наковаленка. Сижу возле палатки, на лужайке. Солнце пригревает спину. Тук. Бряк. Дзынь. Первое кольцо прилажено как следует. Заготовил второе, а сам припоминаю скамейку у стены в госпитале. Впереди меня - землеройка. Ему обожгло бок. Позади - крот, которому досталось по кованной шляпе.  За ним - выдра с побитым-порубленным хвостом. У меня рука уже почти зажила. А где же наш мелкий полёвка? Только нынче я смекнул, что не видал приятеля с того самого мига, в который нас кликнули драться на южную стену. Куда он делся? Что с ним? Оставив труд, я бросился дознаваться о парнишке. И мои сотоварищи, и ребята кротоначальника, и почтенный Альф, что дремал у сторожки - все лишь развели руками. Вознамерились учинить поиски. Но дело прояснил Бэзил. Оказалось, что малец жив и здоров. Просто он испугался и убежал, едва затеялась ночная битва. Он укрылся в тёмном саду, и не решался ни уйти вовсе, ни подняться обратно на цитадель. Там его и нашли - заплаканного, спящего, свернувшегося в комочек. Теперь он помогал с малышами в Пещерном зале. От сердца у меня отлегло. Я не мог и не желал судить мальца. Ещё чего! Экая глупость. Я и сам не понимал, отчего не боюсь теперь. Может, войной у меня покосило крышу? Впрочем, возиться с мелюзгой - то ещё занятие. Финик против брусничины, не пройдёт и двух восходов, как парень запросится обратно в пятёрку. Если согласятся его принять, обязательно помогу ему, когда бежать будет нельзя. Оказаться бы только рядом в должное время.


Радостный за живого приятеля, я припомнил, как сам едва не заполучил его долюшку. Первый мой боевой выстрел ушёл в белый свет, как в бочонок из-под земляничной шипучки. То ли хорёк, то ли ласка поднялся на ветку моей яблони - разобрать я тогда не сумел, и теперь не ведаю. Выпустив предумышленно-напрасную стрелу, я тотчас укрылся, навроде того, чтобы изготовиться для новой атаки. В самом же деле - чтобы уклониться от боя. Разбойника сшибли через два снарядных размена. Вроде бы из пращи достал его крот, нынешний наш вожак. Я же делал вид, что изо всех сил стараюсь вытащить из колчана застрявшую стрелу. Наверное, мои потуги забавно смотрелись. Едва стихло, молодцеватый развортистый выдра, что теперь дежурит у катапульты, а тогда командовал нашей пятёркой, со смехом отослал меня чистить овощи. Так и сказал: “Беги, сдавай оружие и дуй на кухню…” И я пошёл бы. Нет, побежал бы вприпрыжку, с облегчением и радостью. Воевать, конечно, кому-то надо, но и картошка со свёклой - не безделица. Ай да молодец, ай да разумник. То-то “обрадовался” бы отец! То-то “похвалил” бы! Дельно ж рассудил: со стены - до кухни, а с кухни - и до хаты. На край да на краешек. Подумай-ка - напали головорезы на Рэдволл. А мне что за горе? Ну, бываем окрест, единожды на сезон, ко дню названия. Торгуем на ярмарке. Да и не сошёлся белый свет клином на здешних рядах, “если вдруг чего”. Сколько уж оборачиваем товарец - на юг - по морю, на север - по ручью… Не пропадём… Тут же пропасть - дело нехитрое, а назавтра и звали как - не попомнят… А кто ж дома, с хозяйством-то, управляться станет, как дед не сможет нитку вдеть в штопальную иглу? А отец… И тут, впервые за всё время похода моего, припомнил я, что отец мой и дядя, быть может, ведут теперь Срединной дорогой повозки, гружённые хлопком, и ведать не ведают, что на пути у них раскинут большой разбойничий лагерь. Как узнать, где они теперь? Как упредить? Разве упросить о воробьином дозоре? Но сколько ж раз отправлять его? Неприятельские лучники бьют птиц чуть не под самыми облаками… Уже бы и на том отбросить помысел о бегстве, как ударил мне по сердцу взор материнский. Ощутил я его, да не увидел. Не взглянули на меня родимые глаза… Опомнился. И только со всей решимостью отпрянул от лестницы, как обрушился на нас - не совру - целый шквал из стрел и камней. Даже копьё откуда-то прилетело. Мы отбивались подобающе. Не до сливового джема, когда стоишь за свою жизнь. А уж когда позади мать, впереди отец, а по сторонам - товарищи… Четыре колчана израсходовал я тогда, не считая стрел, что удавалось подобрать на галерее и возвратить врагу. Четыре пепельно-пёстрых ряда собралось под стеной, чтобы осыпать нас гибелью. Мы тоже не знали пощады.


Многих угомонил я, когда отражал первый свой приступ. Тот крыс не стал моим первым. В него я прицелился запросто. Разглядел ясно. И срезал наповал. Ничтоже сумняшеся. Точно в сердце. Есть. Одним меньше. Крабы и краснопёрки! Ну и рожа! Ну и образина! Попади такой внутрь - добра не жди! Распалённый, вновь и по-прежнему боеготовый - вдруг обрываюсь в безмыслие. И то ли вижу, то ли видится мне, как дюжий крыс в грязно-бордовой рубахе под кольчугой, с оловянной серьгой в рваном ухе, падает навзничь, и, сжав стрелу мою, расплывается в неизъяснимой клыкастой улыбке. Словно и не разбоем измотанный, а тяжёлой и долгой работой, завалился, наконец-то, спать. Глаза его стекленеют, отражая край грязно-жёлтого облака и кусочек синевы. Вслед за внезапной щемящей жалостью, в грудь мою наливается взъедливый, рвущий, свирепый огонь. Яростно кашляю, вырываясь из поддерживающих рук. Глаза на выкате. Под навесом галереи, у основания стены, выдра и крот приводят меня в чувство, дымя в ноздри зажжёной тряпкой, вымоченной в смоле, сере и воске. Ну и гадость! Лучше бы крутанули меня за хвост раз-другой, право слово. Лишь бы только башкой об дерево не шарахнули. В другой раз нипочём не выпаду из ясного дня, как та стрела из колчана. Пока я тут прохлаждался, из нашенской пятерки выбыло двое. Одно есть паскудство - задворками, огородами, да и в щель. Другое в груди елозит, когда больше для приличия грустишь о своих едва знакомых павших, тем временем радуясь, что не ты, не ты повинен в том, что они убиты ныне. Ну да. Не я. Вроде бы. И всё же… Вечером избавители мои, крот с выдрой, совещались у Бэзила. Уж не знаю, что опосля того боя промеж ними решилось, а только поменялись они постами. Ничего, без досад. Во всяком разе, сражаются они, как братья.

 

VIII

Потери нашей пятёрки восполнили два бойца: пожилой носатый землеройка в зелёном жилете да широкополой соломенной шляпе, и серовато-песчаный мыш примерно моих сезонов. На деле они сошлись с нами молодцом. А вот за трапезой получалось разно. “Старый валуй” (гриб семейства сыроежковых, прим. автора), как отрекомендовал себя землеройка, без умолку травил семейственные байки - всё про пчёл, про ульи, да про всякие занимательные случаи. Иным оставлял разве усмехаться да кивать. А то вдруг затихал грозовой тучей, и тогда никто не брался тормошить его. Что до парня, тот ел и воевал бок о бок с нами, всё время оставаясь в одиночестве. Ко всему он был ровен. Ничто не радовало его и не задевало. Приказания он понимал сразу, выполнял точно и никогда не пререкался. “Ай да молодец!” - издали щурился наш крот, болезнуя неизъяснимой тревогой: что-то с бойцом неладное. Раз в затишье из-за пазухи выпростал я панфлейту, и ну поигрывать, что на сердце взойдёт. Парень оказался рядом. Прижав уши да метнув сердито хвостом, он фыркнул и зашагал прочь. Неужели взялся я столь дурно, или дудка моя от времени или событий строй потеряла? В недоумении оглядев изделие рук своих, запрятал я музыку обратно под кольчугу. Да только соль таилась не в том. С отбоем, когда все наши засобирались отдыхать перед утренней стражей, меня турнули разыскать новенького, что опять куда-то запропастился. Нашёл его на стрельбище. Прикрываясь от яркого заката ладонью, он метал ножи в дальнюю мишень. Подойдя, переждал я очередной бросок и хотел уже позвать товарища. Тот, видимо, заприметил мою длинную тень. “Верно же, неплохо?” Поворотился он, я с учтивым кивком сдал на шаг. И впрямь, неплохо. У меня бы так нипочём не получилось. Центр мишени был усажен лезвиями, будто бы с другой стороны какой фокусник приставил обломок влекущего железа (магнит - прим. автора). “Так я встречу первого, кто прорвётся через ворота!” - любуясь мишенью, подбоченился мыш. Я попробовал вымолвить, что мы на то и несём стражу, чтобы враг сквозь наши ворота нипочём не прорвался. Но соратник мой лишь осклабился и сверкнул глазами. “Брось! Вижу, ты не дурак, чтобы не понимать…” Чего же не понимать? Что бандитов больше? Что они на приволье, а мы взаперти? Что у них вдоволь еды, а мы вскоре начнём голодать? Что мужество защитников рано или поздно дрогнет? Что наше поражение - вопрос времени? На многое попытался открыть мне глаза боевой товарищ. Да проку от его увещеваний было ни на черешок от ранетки. Зато стоило на мгновение признать, что его тоска не лишена опорного камня, и даже в мыслях похвалить его за некий род смелой честности о нашей общей беде, как и сам я поник сердцем, носом и ушами. Слабость тяжкая навалилась - ложись да помирай. Нет, не честность это получается на поверку, а отрава. “Не дадим Клуни победить, не сражаясь!” - вот в чём смелая честность. Сим кратким зовом Маттиас оживил намедни всё наше войско. Наполнял я колчан, и посчастливилось мне взглянуть в глаза юному воителю. Увидел я тогда две стороны дела. Первая: Клуни влип в историю. Вторая: за этим Маттиасом я отправился бы даже в змеиное логово. Даже с пустым колчаном и без меча. Сноровистый метатель ножей, подойдя ко мне, стал размахивать руками, пенять на то и на это. С жаром доказывал что-то. Но я боле не слышал его слов. Наконец, он остановился. Видимо, чтобы перевести дух. Я спросил, отчего же не уйти ему. От неожиданности он закашлялся, а затем ответил, что некуда ему идти. Что драться он будет до конца. И что не мир надобен ему наградой за ратный труд. И не свобода. А месть. И только месть. И пусть бы война горела подольше. А нет - так месть его и без того найдёт, где разгуляться: “Одна у меня в жизни осталась доля, одна потеха - крыс и хорьков убивать!..” Нечем было мне ответить ему. Ни суда, ни спора не подъять - каково оно, под его шкурою? Подбодрить, разве, словами Маттиаса? Поможет ли? Услышит ли? Да и не получится у меня так. Сфальшивлю чего, пожалуй. В правду или нет, просто позвал его к остальным. И, не дожидаясь, ушёл. Поздновато было.


Ретивый боец погиб на следующий день. В пылу сражения он вскочил между зубцами и со всей силы метнул свой кинжал в ласку, что наводил от измученной яблоневой ветки штурмовой мосток. Пропев, клинок промелькнул мимо цели и потерялся в листве. Увидев это, парень горестно вскрикнул, хряснул кулаком о стену. Взвыв, ухватил разбитое запястье, скорчился, сжался. Потерял равновесие и сорвался. “Ненавижу!..” Последний крик боевого собрата, безоружный и безнадёжный, до конца дела рвался у меня в ушах. И после ещё нескоро оставил память, отдаваясь рокотом миновавшей грозы. Вслед за сорванным воплем, точно издёвкой над выпестованным в сердце мировым горем, обыденно свистнула стрела. Наш выдра, едва подметив попадание, уже выбирал новую цель. Ласка упал на землю, едва потряслась она, встретив и разбив прежде того, кто мог бы стать из сотоварища - другом, а из бойца - героем. Если бы не поверить ему посулам липкой тьмы - таким вкрадчивым, убедительным, “смело-честным” и неизменно лживым.


Что гаже, что раньше, что позже - отчаяние или предательство? Лапа об лапу шатаются эти два страшилища. Только сорваться нашему безнадежнику - тут же в простенок его целой копной ринулись стрелы. Метили в бойца, что представил себя удобной мишенью, а не поразили едва нашего старика-пасечника. Без умыслу вышло зловредство, а всё же вышло. Но бывает и по-другому. Прямиком до меня служил в пятёрке другой боец. Такой же мыш, как и я. С виду, то есть, совсем похожий. Когда меня приписывали в боевой строй, то даже поначалу приняли за него. Удивился ещё - чего это меня сторонятся, будто я тайком сгрыз на кухне всю крупу, или притащил “флуджи-твиджи”? С выдрой - тогдашним вожаком - едва не дошло до нежданно-суровых разбирательств. Вот тебе и Рэдволл - обитель мира и взаимоуважения… Приступил, и какую-то “склянку путеводную” с меня требует! И слышать не хочет, что знать я не знаю никакой “склянки”. Вынь теперь же, да положь. Помимо званий и постов, пришлось даже показать, чему дед в молодости обучал отца. Вышло так себе, но лишь потому, что командир выискался раза в четыре сильней меня, и раза в три тяжелее. Но вот один резвый бросок через хребет - и дело разъяснилось. Поднялся выдра, землю с боков отряхнул, глядит, эдак, с изумлением. “Черемша и черешня! - говорит. - А ведь и впрямь, не он!..“ Пожали мы лапы взаимно и остались друг другом вполне довольные. Что же до сходственного моего, с ним дело такое вышло. Записали в отряд новенького. И не то чтобы аховый он, а не так и не сяк. Потёмистый. Не свойский. Вроде и с экипировкой обращается сноровисто, и постреливает умело, и ко сбору не опаздывает. А только словом добрым с ним не перекинешься. Всё ему не то. И постройки вокруг неказистые, и сад скудный, и пруд мокрый. Всем еда как еда, а ему то проста, то пересолена. Угощения ни от кого не принимает, сам ничем не делится. Изюм с орехами, что в котомке носит, тайком ест. А тут ещё перила на галерее скололтили новые, заместо сгоревших. Сколотили, да впопыхах не обстругали. Тут “прынц изюмный”, как его наши тайком прозвали, занозу-то ладонью и словил. На пол-восхода речей достало: где же это видана крепость такая, чтобы перила у ней были неструганы? Ладно бы на том заканчиваться нескладностям, было бы полбеды. Иным днём, в самый разгар боя, сидит “принц” за камнем, в ус не дует. Рядом лук его стоит, к зубцу прислоненный, надломанный. Чуть стихло - к нему с разбором да помощью. А он знай своё: где же это такие луки делают, чтобы на десятой тяге трескались? Выдали ему другой лук, взамен прежнего, что сносу не знал. Как всем на стену - “принца” не досчитались. Отсторожили вчетвером, благо дежурство тихое выдалось. Спускаются, к палатке идут. Глянь - в саду, между ранетом и айвой похаживает “принц” - левая рука на перевязи. Суровая Клементия, что помогала тогда по лазарету - невдалеке, у пруда. С кадками. Никак, воды для мытья полов набрать пришла. “Принцу”  ей на глаза никак нельзя показываться: отругает за неряшливую самостийную повязку, рану станет осматривать. А что наврёшь ей, коли раны-то никакой и нет? Приступили тут к “принцу” на полном серьёзе. А ему - нет, чтобы смутиться да повиниться - гусём выгнулся. Дураки вы все, говорит, побитые, потому как головы свои всякий день под грозу подставляете. Сами же видите - не одолеть нам врага - вон его сколько! И чего ради помирать мне с вами на этих стенах? Мы заради стен этих не помирать шли, а чтобы за ними укрыться и жизни свои сберечь. Вы как знаете, а мне моя голова дорога. Тогда же и выписали его из отряда, по общему согласию. Ни в какие воинские тайны “мятежный принц” посвящён не был, посему и догляда за ним не установили. День, другой - нет нигде “принца”. Думали, что где по хозяйству пособляет, да и не хотели уже доискиваться, как открылась пропажа. У командира нашего тогдашнего, выдры, из вещей потерялась диковина: отлогий стеклянный колпак - полушар: изнутри пустой, а снизу к деревянному основанию пригнанный. Под колпаком, на донце - рисунок звёздного неба, эмалевой работы особой - в темноте светится. Наверху резная стрелка свободно колышется, на шпильке закреплённая. Там, под “звёздами”, кусочек железа влекущего завсегда прилаживают. От родственных выдр-мореходов ему подарок - прибор навигацкий. “Путеводной скляницей” по-старинному зовётся. Не только по рассказу в подробностях знаю - видал подобный тому на трёхмачтовой торговой шхуне - у тех же выдр, когда ходил с отцом до Усть-Моховского поселения. Между дежурствами разъяснили: тем же вечером, каким был выписан, прогуливался “принц” возле северной калитки. И вроде бы что-то такое припрятывал под накидкою. Видели его вполглаза, примечать не хотели - все вокруг делами заняты, и у него, стало быть, есть какое дело. А дело-то такое, что засов долой - и дуй, не стой. И диковина в дело такое сгодится. На любом рынке из-под полы сбыть можно. А изловят вражьи дозорные - будет чем выторговать жизнь. Ведь жизнь - она такая… Жить-то надобно умеючи


Вот припомнил случай, а лучше бы и не припоминал вовсе. Гадко внутри сделалось. Не за “принца изюмного” - под свои лапы сам пускай глядит, куда бы они там ни шлёпали. А вот мне бы помнить лучше дедово наставление: “Что до всяких несуразностей да паскудства, какие на пути многажды повстречаешь - так я тебе скажу. Где у трясины дно - никому не ведомо, да всякий то изведать может, коли оступится. Всяко в жизни бывает. Лучше ты ветку-то протяни тому, кто провалится, коли сумеешь. А не сумеешь - так и веселиться не о чем…” А мне-то и весело припомнить - вот, дескать, угорь налимовский какой - такой да разэдакой!.. Не то что я - хорош, не похож, на полкочана дороже. Нет, не гоже так. Задери нос повыше - скорей себе же трясины сыщешь… И ведь бывало! Сопливыми ещё усами накляузничал на соседского ежонка, что он-де шапку мою и тулуп забрал, да мне на досаду припрятал, когда с горы всем селом катались. И знал ведь, что не было того, что сам затерял одёжу среди сугробов. А сосед, хоть и дразнился, да не при чём был. Так ведь дразнился же! Неповоротливый дескать я, да неухлёмистый. И что сильней он меня раз в тыщу. Нет уж, дудочки! Пускай ему теперича и попадёт, а с меня - как с камня вода. И такой-то камень в груди моей тогда поселился - уж не до свистулек-дудочек. Вот где стыдоба-стыдобушка! А он по весне ещё и саженцев добрых к нам на огород принёс, от родителей. Я же прощения сумел попросить. К лету… Ох, и никудышник же я. Не чета совсем орлу тому, что рассветами ещё был средь нас, а недавно взмыл к синеве. Лукошко абрикосов против недозрелой ранетки - уж с ним подобного, верно, не было…

 

IX

От нас он шёл впереди через одну повозку. Дорожной сутолокой да свойскими разговорами всякий примечал лишь самых близких. Толкуют о своём спутники мои, болтаются впереди котелки на палке. Иное всё далеко, прочие все на одно лицо. Зато как добрались и встали под краснокаменными стенами, тотчас открылась вокруг сутолока. Поселяне, изгнанные предвестием войны от родных очагов, засновали из конца в конец гужевой череды, проведать родственников и соседей - как осилили путь, не требуется ли в чём пособления? За тщательностью досмотра, налаженного у ворот, обоз продвигался не скорее оглобельной тени. Повозки страгивались, проползали со скрипом от колоска до веточки, и вновь замирали среди пропылённой колеи. За хлопотливым многозверьем, в яркий полдень, ввиду могучих бастионов, от которых веяло защитой, прежнее смятение улеглось. Всё чаще здесь и там слышался смех. Путники навещали друг друга уже не с тревожными заботами, а с угощениями. Бойкий землеройка предлистопадных сезонов - никак, тамошний сельский голова - хотел, было, кликнуть общественность для обустройства всеобщей трапезы на просторном луге. Но обозные наши упредили его намерение, сообщив, что в Рэдволле всех ждёт сытный обед, а теперь не нужно производить излишних сборов, которые могут задержать и так чересчур мешкотную продвижку. Впрочем, общего приподнятого настроя не могли попортить даже дотошные обозные, что сызнова принялись осматривать повозки: не затесался ли в дороге какой проходимец или даже разбойник? Менее всего хотелось сопровождающим опростошерститься перед местной стражей - доставить в крепость вора или лазутчика. За тем и прицепились к парню тому, дознаваться стали - кто таков да откуда взялся мыш сей, в расцвете сил да в ношеном поддоспешнике? То ли по собственному недогляду обошли его записью, то ли случаем разминулись, а только в подушевых списках не сыскался он. Уладили недоразумение скоро: вписали задним числом, от настоятельных слов молодой супруги и двоих детей малых, сына и дочери. Там и наши кроты переглянулись, подвалили сами - дескать, как отправились мы, так они наперёд всем семейством в дороге и прибывали. И тут я  вспомнил, как разом на привале собирал он синие да красные цветы, сплетал венком и дарил жене. Одолевая кручину, смотрела она за детьми, что бегали по лугу. Он же, подойдя, увенчал избранницу короной из маков и васильков, тихонько поцеловал в щёку, и, приобняв, устремил взор вослед закатному солнцу. Она, склонив голову к его плечу, приглядывала, всё ж, за детьми. Тут я впервые за путевые дни вспомнил про Незабудку. Разве собрать для неё по другой весне полевых лилий - белых, едва отмеченных дерзновенным румянцем? Разве принять ей робкого моего букета?.. Разве… Но вот как-то разом подумалось уже про отцовскую прялку, про нежданный поворот хозяйственного путешествия нашего, про Рэдволл, про собравшуюся военную грозу… Как уместить всё в одну голову?.. В единое мгновение?..


Когда я брал учебную мишень четырьмя из десяти, а соседи мои делали успехи вполне сравнимые, Бэзил наигранно ворчал: “Полюбуйся-ка на молодёжь! Никакого представления о лучном ремесле. Капустный пирог против жёлудя - с двадцати саженей и в арбуз промажут. Как допускать их на стены - ума не приложу!..” Знакомец, прохаживаясь рядом с наставником нашим, тихонько улыбался, отзываясь когда смешливо на заячьи тирады: “Уж ты побереги капустного пирога, старина…” Был он тогда уже при полном обмундировании: в кольчуге, с кованным шлемом в руке. На поясе, в ножнах, покачивался широкий меч. Во всём облике его ладно соединилось будто бы несоединимое: безгневный взгляд, неторопливая походка, мягкая, сдержанная речь пребывали в союзе с мощью грозовой, затаённой до огневого часа, в который не отвратить её супостату. Никак с отцом его, то ли с братом старшим знался Бэзил в служивые сезоны - с точностью мне не ведомо. А только самого принял, будто приятеля-сослуживца. По рассказам, старшему родичу довелось сражаться в саламандастронском дозорном отряде, и даже состоять в тамошних войсковых регистрах. Супротив даже того исконного порядка, по которому не должно в те регистры записывать никого, окромя одних только зайцев. Заправским разведчиком в деле изъявился, вот и приняли. Да и теперь живёт недалече от горы, завсегда готовый к дальнему походу с резвыми своими товарищами.


Помимо лучного дела, обучали нас и рукопашной схватке. А то бы зачем и кинжалы-то повыдали? Короткий меч на галерее завсегда сподручнее длиннющей сабли. Той пока размахнёшься - пригоршню искр со стены отскребёшь. А как перила зацепишь клинком на замахе - вот он ты весь пред врагом и раскрытый. Хотя, по-разному бывает. Если дело знать, то когда и лапами одними совладать с врагом удастся. А как нешколен, так и любой клинок не поможет. Увидать мне впервой, что примется за нас тот самый Бэзилов приятель, так волнительно стало - ажно копьё в руках не держится. Хоть и нескладно, а всё ж атаковали мы бывалого воина - с доподлинными копьями да саблями - то по одиночке, то гурьбою. Вполовину быстроты - на полной прыти полечь бы нам костьми несмысленно вкруг наставника. Ему что копьё, что сабля: сам чутка в сторону, а напавший - оземь да под истребление: показом - форменно, резвостью - шутейно. Многажды всякий из нас был “порублен-заколот” своим же оружием, примечая после разве малый ушиб какой. Мало-помалу смекать стали, в чём корень сей науки, друг друга очерёдно одолевать. И на стрельбище дело продвигалось. Это ведь надо, как теперь умеем! Непременно отстоим крепость! Какой восторг!..


Более же всего памятен мне потешный мечный поединок с наставником. Надобность вышла ему поразмяться, с мечом поупражняться, а тут я под руку подвернулся. Посчастливилось! На спелом закате, когда всё вокруг залилось алым, сошлись мы на главной тропе, ввиду сторожки. Пришлась тогда кстати дедовская да отцовская наука по части боевого посоха. Подивился наставник сноровке, с какой отводил клинок мой типические выпады. Стал удивлять уже не прописными - затейливыми наскоками, да многосложными выступлениями. Супротив таких я уже не держался. Но приглянулся ему взгляд мой вдоль прямой кованой стали. Наверное, то было лишь слабое, мимолётное отражение его взора. Наверное, думы его были о том же самом. Если бы и сложить голову на войне, то непременно в битве на мечах. Чтобы нос к носу с врагом схватиться. А уж совсем пригоже - против целой брани выступить. Далась ему вскоре и такая доля, и иная доверилась. Сполна.

 

X

Незадолго до первой стражи моей, в которую со всей яростью напёр супостат на бастионы, держали наши командирский совет по вопросу тайной вылазки во вражий стан. Известно сделалось: полонил Хлыст изрядно здешнего да пришлого зверья, что не успели укрыться за красными стенами. Кем затеет изверг чинить залог, кого под невольничью плеть загонит, кого мучениям и гибели подвергнет на потеху войску - о том попусту не толковали. Одна дума думалась - как вызволить страдальцев? Нужда спешная, дело знакомое, расположение у лагеря неприятельского известное. Отрядили пятерых: опытного пластуна Бэзила, белку-верхолазку Джесс - ту самую, что входила в оборонительный совет - и ещё троих бойцов, из тех, что поопытнее. В их число поступил и блестящий мой победитель в первом и доселе единственном мечном состязании. Говорят, просился с ними и малец Маттиас, да матушка Констанция воспретила, дескать, хаживал намедни, жив-здоров остался не иначе потому как Бэзила Оленя повстречал. Ровно так ли сказано было, а только вестимо, что пока Бэзил раздавал бандитам жирных лещей, Полёвкинсов освобождал всё-таки Маттиас. Дюже смелый он. А к отраде Василики, ещё и послушный.


О свершённом деле известно мне по скупому рассказу тех, что возвратились. Из вновь прибывших никто по-первости не мог и слова с толком промолвить. Или не желал. Отворачивались, плакали. Знать, крепко взяло пережитое, а может и страх перед бандитами затиранил бедных зверей. Не зазорно. Были то, большей частью, жёны и дети малые простых селян, торговцев да цеховых. В негодный час угораздилось им по Широкой на плотах сплавляться. До моря идти вознамерились, да ливень к берегу понудил. А там и разбойники навалились. Мужчины, вестимо, полегли в стычке. Пленных, и впрямь, ждала горькая участь: чтобы на прямом виду у защитников крепости, быть убиваемыми, по одному на день. И достало бы дней тех невыносимых за половину лета. Недаром и сам почтенный Мортимер, как ненароком узнал я после, распорядился не щадить врага, если такая пощада встанет помехой освобождению несчастных. Тут, как говорится, и прибавить нечего. Ради доблестной памяти, досказать, впрочем, следует.


Задолго до рассвета, без огня и единого шороха, подступили наши пятеро до края неприятельских палаток. Одного стражника оглоушили, другого, что едва тревогу не поднял - прихватили да выведали у него, где ямы повырыты для невольников. А как выведали надёжно, так и самого по макушке - нескоро оклемается. Среди факелов и шатёрных пологов, за которыми сплошь гулеванили, бранились и хохотали, подобрались наши к двум ямам. Приказали узникам помалкивать. Отняли деревянные решётки, стали одного за одним горемычных вытаскивать из-под земли. Разделились на три звена: Бэзил, старший по вылазке, со своим напарником - из одной ямы зверей вызволяют, друг же зайцев, со своим товарищем - из другой. Поднятые, что поспособнее - как могут, содействуют: подхватывают, тянут, неслышно к лесу отводят. Джесс каждую тень примечает, лук на готове держит. Торопит вызволителей: в палатке наискосок грай с улюлюканьем затеялся - никак загулеванили, да на самую средину лагеря сейчас повысыплются? Во всё-то сердце заспешили. Ещё даёт неприятель успеть: повалились разбойники в шатре кучей-малой - ревут, гогочут, ругаются. Ходит ходуном палатка, не ровна секунда - завалится. Хрясь! - никак, посёкся шатёрный холст, да видать с другой, дальней стороны. С дальней же стороны и вываливаются гуляки под полог ночных деревьев. Спорят, ворчат, кусты да ветки ломают, а там и песни орать стали. Да такие, что отрада берёт за тех, кто отродясь подобных не слыхивал.


Всех повытащили! Радость наружу рвётся, но ни звука. И только с последними дать ходу, как вывалились из ближайшего шатра гурьбой вусмерть пьяные крысы. Никак, сотоварищей своих расслышали, да взыграла жажда компанию им составить. И на лапах держатся невесть как, и в глотки промеж собой вцепиться готовы, а только заприметили наших - так и хмель долой. Повыхватывали разбойники сабли, один тут же неверным сковничьим клинком полёг, остальные в погоню ринулись. Вслед за теми и весь лагерь поднялся на дыбы. Вожак с двоими вереницу освобождённых повели, в ближнем бою заступили. Лучница с ветвей прикрывать стала. Четвёртый же из тех пятерых остался на границе лагеря, чтобы прикрыть отход своих. Запросто свалив подвыпивший авангард, он сменил меч на лук и не допускал вражьим носам показаться из палаток. Сроком тления лиственничной шишки в костре, обступили его тайком отовсюду, оттеснили в лагерь. “Живьём, живьём брать!..” - слышался рык самого Хлыста. Надвинулись с ножами, топорами, сетями, ухмылками. И здесь бы делу край, да пробился в самую сердцевину один из воинов, что стоял вместе с Бэзилом за избавленных. Теперь же сомкнулись двое спинами, изготовили мечи к последней сече. Нескоро их взяли, и немалым числом за то расплатились. Что двое вынесли вскоре - о том не знаю, и знать не хочу. Только не предали они. Многое известно было другу саламандастронского пластуна о наших слуховых туннелях. Иной дежурил на стенах и знал, где и в какую стражу бойцы “зелёные” совсем заступают. И ничего не проведали от них враги. Хоть, вестимо, старались - не иначе, с досады и отчаяния всей силами обрушились на другой день, со всех сторон разом. А как расшибся их натиск, отступили, да воротились вскоре. Вернуть героев. Одного, затем другого, перебросили наших воинов требушетом, поверх главных ворот. Живых ещё.


Распрощались наутро. Самые стойкие, и те плакали. Наша пятёрка тогда стражу несла. Сменившись, мы впятером отправились к погосту, склонить головы пред двумя свежими могилами. Долго молчали. И каждый - знаю - таясь от себя самого, третью сердца жаждал такой же доли, третью - прикипал теснее к любимым, а третью - признавал: “Не готов”. Сквозь прорезь в облаках глянуло солнце. Тихим прощанием донёсся из высей орлиный крик. Высоко-высоко, за облака скрылись наши орлы. Но из виду не скрылись. Пусть лишь один из них для меня остался памятен - сложилось так. Закрываю глаза, и вижу, как ребячится он заодно с сыном, дочерью и здешними приятелями их, которых что горошин по стручкам до первой корзины. Да не той, что набросит он, бывало, на голову, и ну гонять по саду горланящую детвору: “А вот кто пирогов-ватрушек понадкусывал-недоел?.. Ужо поймаю - все-то чашки-тарелки перемыть заставлю!..” Погрозит, послоняется среди сиреней да черешен. Избавит голову от корзины. Перепоясает простецкую льняную косоворотку зелёным кушаком, да осматриваться станет. Будто бы и не приметит, что вокруг да около затейники попрятались. Тут и навалится на него вся орава - с боевым кличем да саблями, наделанными из побегов полыни и молодого рогоза, ослушнически добытого у воды. “А кто ж это у нас до пруда без разрешения-присмотра хаживал?.. - бережно отклоняя неловкие выпады камышовых сабелек, нахмуривается старший. - У кого нос самый длинный? Или уши у кого самые большие, нетрёпанные? Или хвосты у кого в тине зелёной? Ох, глядите, растревожите Сердитую Козявку - никому во всём Рэдволле житья не станет!..“ Окружит его мелюзга смешливая, тот вскоре и подыграет, поддастся. Взберутся “горошины” ему на макушку, станут таскать за уши, да за усы дёргать: “Поймался, поймался! Теперь на спине катай!” И катает малышей на спине, по четыре носа за разворот - от ежевики до старого ранета. Остановка у земляничных грядок - по надобности. Да только не приспела тогда пора алым ягодам. А была пора белым цветам. Накатается малышня до упаду - в воробьёв играть запросится. И добрасывает могучий нянька визжащие “горошины” до самого неба, и ловит на верные руки. Полюбуется матушка Клементия - воспитательница, известно тут, взыскательная - и поспешит скорей по делам, дабы не рассиропиться в умилении. Наверняка, подумает: ему б не воевать, а приглядывать за самыми младшими. У нас с Констанцией, дескать, головы от них кругом идут, а ему и дела немного: на один зов - догонялки, прыжки да салочки, на второй - мигом все по росту в одну шеренгу выстроились, кругом да на полдник, шагом марш!.. А пока детвора лакомится фруктовым печеньем, он, в полном обмундировании, уже на стрельбище: на один раз шлёт острие в центр мишени, на другой - расщепляет второй стрелой первую. Взмахивает мечом, и кроит лезвие пополам отражение сизых туч. Отправляется клинок в ножны - успевает сталь блеснуть отражением пробившегося солнца. Жаль меча. Негоже ему во вражьем стане быть, разбойникам служить. Лучше уж от рукояти клинку сломиться. Эх… Были руки воинские - стали крылья орлиные. А меч - то всего лишь меч.

 

XI

Солнце глянуло на меня поверх юго-западной башенки. Сперва я щурился, потом закрывался рукавом, но никак не мог заслониться от пристального взора синевы. Тогда я отвернулся от света. Закат пригрел спину, и вскоре я задремал. Сквозь полусон грезилось, как перекликаются в отдалении трудники, привычно занятые починкой главных ворот. Мерный перестук деревянных молотов, скрипение подъёмников, болтовня досужих зверей, что бродили вокруг да около - всё потихоньку смешалось и отодвинулось. “Напечёт ведь…” - вслед за кротовьим говорком, на макушку мою заботливо опустилась шляпа. Чувством, духом и пологом - соломенная и широкополая. Исполненный благодарности, я заснул совершенно. И приснилось мне, что стою я посреди лужаек здешних да поигрываю приданным кинжалом: подбрасываю, ловлю, пальцев не режу. Блестит-сверкает сталь на ярком солнце. И вдруг примечаю - от основания рукояти надпись объявилась во всю длину клинка: “Я - аистам”. “Э, нет, - подумывается мне, - всякой птице - свои песни. Уж чего там аистам положено, того не ведаю. А моё дело - зябличье: шелка мотать, на дуде играть…“ Метнул я кинжал плашмя под ноги опешившим боевым товарищам, кольчугу сбросил, и - вот где потеха! - руками замахал, полетел цесаркой через стену, и на ветку старой яблони чирикать уселся. А ветка та самая, от которой неприятель мостки наводить изловчался. Да с которой мне завсегда лучников вражеских сбрасывать приходилось. Чирикаю, стало быть, заливисто, во сне - наяву же тихонько посапываю из-под шляпы. А тут клич грянул: “Тревога! На бастионы!” Просыпаюсь. Кругом сбираются в отряды, экипируются. Привычная картина, дело знакомое. Только после вечерней дремоты неприютно сделалось. Томится душа. Боязно! Гляжу - кинжал на поясе. Вынимаю - нет на стали никакой чеканки. Возвращаю клинок в ножны. Разве, и въявь, бросить амуницию пред вожака, да и в Пещерном зале схорониться? Тру глаза, встряхиваю ушами. Взбредёт же такое в голову! Очи мои хорьковые… Потягиваюсь. Добре учил дед снам не внимать. И поступать по доброму рассуждению. А там - что Вышине угодно - тому и быть. Однако ж, конец послеполдничному ничегонеделанию. Пора.


К оружейному шатру бежим наперегонки с малым приятелем моим, полёвкой. Выпросился он от баюканья малышей да мытья тарелок - обратно - стены охранять. Закалили его детки. По-иному глядит. В огневой миг чирикать не собирается. И так задорно ему, что и надо мной ловок на потеху, как сызнова колчану моему оборваться. Веселится мелкий паршивец, боками толкается! Это что ж я за портняжка такой, раз доселе против своей же амуниции воюю, неудобства от неё же терплю? Нынче же, как делу край - и застёжку, и ремень приштопаю, как положено. А мальцу нахальному по ушам бы отвесить, чтоб забываться не изволил! Оно бы и на пользу. А то я ж ему завсегда пособлял, а он… Только… Никто из командиров, от нашенских в пятёрке и до самого Бэзила, ни разу лапы не замахнул на меня, порой - недотёпы, а когда, наверное, и разгильдяя. Обещался давеча заяц шнурков понаделать из наших усов - на том и вся гроза. Дед так учил: “Коли гроза в сердце возгремела, ты глаза-то защурь, да за шкуру на боках своих прихватись. И жди, пока штормить перестанет. Приведи на память кого любишь, о чём добром стараешься. Про самые Светлые Луга помысли. Там грозы не бывает. Как же и тебе грохотать? Подожди. А как глянет под веками небо ясное, тогда вздохни поглубже разок-другой, и дальше, в житейский путь…” Нет, не стану его, малого, по ушам-то. Как ему потом в деле со мной держаться? Лишь бы только с горячности на рожон не полез! Уже со многими друзьями пришлось проститься. Всякий день плач на погосте. Кто устал, кто хмур, кто храбрится, а мне - страшно подумать - совсем легко сделалось. Сражаться. Нет. Не рад я тому вовсе, что супостатов жизни сечь приходится. А только приходится. Потому что… Любы мне все вокруг, без разбору - деловитые кроты, суматошные землеройки, выдры шумные, бойкие, полёвки забавные. И своих сородичей, знамо, люблю. И всех остальных, кто по доброй чести жить берётся. И до того легко и светло бывает внутри, что не только б жизнь на бастионах отдал - но и завтрак, и обед с ужином без остатка всем разделил. Да разве позволят здесь голодать? Отполдничали мы, ко страже снаряжаемся, а на кухне теперь вовсю творят ужин. По слухам, будут щи с грибами, фасолью и сельдереем. Война - войной, а трапезу, при необходимости, развернут прямо на позициях.


Прижало сразу. Никак, пошёл супостат на генеральный приступ. Отовсюду слышен горячий зов: “К бою!” Померкло, загудело наверху от стрел. Заахали под тараном главные ворота. Сотряслись ворота малые да калитки. Зазвенели осколки по окнам, по карнизам. Потянуло гарью. Не стихая, катится под облаками набат. Зовём подмогу. Теснимся на галереях. Из-под шлемов обновлённые бинты глядят, рядом с луками у зубцов костыльки прислонены. Кому лука не достало, смастерили пращи. Кому кольчуги не хватило - в рубахах встали. Кто не на стенах - под стенами собрались: брусьями крепят ворота, от пруда цепью вёдра-ушата подают, гари заливают, лопатами перекапывают. Самые немощные старики, тяжко раненые да малым возрастом несмышлёные в Пещерном зале укрыты, окружённые заботой и утешением. Остальных беречь только занятием да верным приказом - об ином и думать не станут. Дерёмся. Припасам счёту не ведём. Расхода пустого не допускаем. Второй уж коготь сорвал тетивой. Слеза едкая вместе с дымом вид заволакивает, а всё ж тяну стрелу из колчана, беру цель, и бью без ошибки. И в меня бьют. Но вот кольчуга до чего добрая! Ткнётся стрела на излёте - покачнёт, если с ног не свалит. Кольнёт чутка, да и брякнется тут же. Хвать её за перья, к тетиве - и в обратную. А что там по шлему тюкнет порой - о том ряди, коли есть забота. Да и нет той заботы, иная вышла: звери кругом в окровавленных рубахах бьются, а на мне - кольчуга! Пусть не на мне одном, а то ли в утешение? Разве, совлечься доспеха? Отдать? А самому как обходиться? Боязно! А им, смотри ж ты, весело. Вымахивает старый выдра камень из пращи, сам в новый миг стрелой падает - а всё лыбится - приметливо, спокойно, боевито. И глаза прикрыл, а всё лыбится. Волокут его к лестнице, другой место заступает. И тот - в поддоспешнике. Нет, отдам кольчугу. Нынче же. Сам, вроде, приловчился, а этот прямиком да в самый огонь норовит! А ему, соплеменнику, моё снаряжение в самый рост придётся. Укрываюсь под зубцом, отпускаю наскоро тесёмки, слаблю ремень… Поздно. Две стрелы унимают бойца. Другой уж метит к просвету. И этот - без железа! Каков есть, выпрыгиваю из-за укрытия и занимаю свой просвет, да так, что уж не уступлю его. Соратник, мною под камень оттеснённый, видать, как на морду мою глянул - позицию оспаривать забыл. А всё под огнём - стрелы вражеские собирает: какие на посты отдаст, какую сам выпустит. Стрелы все длиною, материалом да изделием разные - трудно к ним приладиться. И те повышли. Всякая стала на учёте. Какую друзья отдадут - за середину примешь, какую враги пошлют - ту из досок за хвост вытянешь. Наконечника не тронь - в нём всякая хитрость может оказаться припрятанной. Шипнула рядом новая, горючая, и в перилах застряла. И только за нею оборотиться, да приняться вытаскивать - ахнуло в голове несдержимо, полыхнуло, точно молнией, и в тот же миг отпустило…

 

XII

Похоже, досталось мне камнем из пращи. Хоть не успел я у шлема тесёмок развязать, на сей раз не уберёг он. Кусок огорожки, куда стреле воткнуться, поправлен был наспех утлой дощечкой. Не сдержала она моего туловища, с кольчугою вместе, надломилась, и полетел я, стало быть, с галереи, под самые тернослив и крыжовник. Ладно хоть кустов не попортил. Слетать пока собирался, хотел, было, за шкирку себя придержать, да не смог. А тут опять завертелось: пали южные воротца, проломился враг за стены! Взволновались луки, грянули клинки, принялись копья за дело. Жарче прежнего зовут на битву. И сколько уж всего на траве - мечи, сабли, дротики - и нашенское, и что врагом посеяно. А не даётся нынче ни то, ни другое. Супостат даже из-под земли попёр - выкапывается, озирается. Тут его вскипячёнными котлами встречают, кротовьими заступами провожают. И посреди эдакого безобразия стоят потихоньку из моих друзей трое, с коими в пятёрке сражаться довелось. Стоят и грустно так улыбаются. Спятили разом, не иначе. “С каких это пор нашему брату не до сражения, когда повсюду и стар, и мал при оружии, да в самой гуще?!.” Всё так же улыбаются мои друзья. С тех самых то пор, от которых в живущих на земле не значиться. “А победа как же?..” Настанет победа, вестимо настанет. Потому что защитники алых стен не падут духом, не опустят рук. Потому что неведомо им, как можно отдать на поругание созданное и доверенное предшественниками. Как можно жить только ради самих себя, пренебрегая отечеством своим. Каково оно, когда хатка у всякого - маленькая или большая - непременно с краю. Когда всякий грезится прежде врагом, а не другом. Когда самому из выгоды глядеться кому другом, а на деле таиться если и не врагом, так чужаком далёким и отрешённым. Когда нет и не может быть во всём мире ничего и никого ценнее той краткой череды зим и лет, которую дано вскоре оставить за плечами. Как сквозь вёсны и осени возделывать и собирать лишь себе и для себя, а после - оплакивать и бранить отжившие деревья, плоды которых иссохли, рассыпались и не остались. Как весь век пробредить мнимо-собственным, старательно заграждаясь от радостей и горестей других, от терпкого, привольного, обновляющего дыхания синевы. Будет у защитников алых стен победа. Вот и завиднелась она утешительным обещанием на единый миг. Молчит тетива, покоится клинок. Ясно под высями. Цветёт земля. Живут на ней в дружестве. Сияет над алыми стенами заря жизни, мира и свободы. Не набатом - радостью летит в синеве колокольный звон. А пока вновь набат, и снова гарь над бастионами. Лезет орда со всех сторон. Вьётся над нею дым чёрным знаменем. Без устали отражают герои натиск. Поют тетивы, клинки не стихают. Мой просвет на восточной стене обороняет меньшой приятель. Рядом - парнишка чуть младше. Пока не обвыкся. Мой пособляет ему. И как сглупить малому, по ушам отмахнуть ему стережётся. Молодец. Держитесь, други. Вот уже ваш храбрый Маттиас ведёт подкрепление. Вот уже Хлыст велит сковникам отступать. Бегут до своего часа враги. Тянется тенётой над ними их темнота. Самая страшная - пылающая, удушливая, неотступная - в сердце у зачинщика гнездится. Куда там дыму от горелой тряпицы, которым давеча меня в чувство приводили?.. Только и ждёт темень своей минуты - в которую остановится почерневшее сердце. От лютой ненависти ко всему и вся почерневшее. И не знать бы ему терзаний в этой страшной, чёрной цельности, если бы не осколок зеркала. Не того, кривого, что по давнему сказанию недобрые силы разбили над миром, чтобы разить и уродовать сердца. А того, прямого, безжалостно-честного, какое даётся всякому в жизни задаром. Чистое, сквозь любые тучи явит оно солнечную синеву, укажет верный путь. Замутни его, испачкай, отвернись - и остановишься, не зная, куда идти дальше и что делать. Попробуй забыть, передарить, выбросить, отделаться - не выйдет. Разбей его, чтоб не слепило вышиной - и врежутся, прямые, как острия стрел, осколки - и в руки, и в глаза, и в сердце. И никакая темнота - прячься в ней, или страшись - не укроет от выси, что не перестанет звать, хотя бы сквозь укор осколков. Такой осколок и пошёл у Клуни Хлыста, когда тот устремился на новое злодеяние. Тогда и засверкал осколок тот среди сна мечом Мартина: не ходи с разбоем, не губи жизней, обратись вспять. Не впрок. Тьма пуще неволи. Значит, наяву отсечёт правосудный клинок цепь лихих дел, положит предел войне.


В один огляд - четыре воинские стены. Миролюбивый дом, окаймлённый ими, в одно обьятие. Прощаемся. Одни остаются, другие отправляются в путь. Непременно прощаем, что есть. Прощают и нас.  Открываются шири. Берётся дугой окоём. Раздольны луга, далеки леса, высоки горы - от золотистого заката до сиреневой ночи, над морями, вкруг земель, на клюквенный рассвет. Повсюду бегут дороги, а пройти дано лишь одним путём. И останьтесь за плечами горы, хижины или паруса - навсегда останется только плод сердца. Бьётся оно не зазря, когда любит. А любовь - это когда сваливают на тебя вину напрасную за потерянные тулуп и шапку, а ты в ответ приносишь ябеде ежевичных саженцев, не ожидая, что тот однажды насмелится попросить прощения. Это когда сам жуёшь вчерашнюю краюху, а мятный пряник отдаёшь тому, кто грустен. А последний жёлудь - тому, кто вместе с тобою приметил его вторым. Это когда заступаешь путь шайке разбойников, чтобы другие смогли добежать до надёжной калитки. И когда вместо бегства под общий кров, пробиваешься в кольцо головорезов и закрываешь спину окружённому другу. Чего же боле? Разве если не единым ярким мигом, а долгими летами и зимами, рассвет за рассветом, всей силой и разумением, посвящать свою жизнь нуждам других. Кто из нас подымет весы?


Облака и леса, берега и трепетные изумрудные равнины морей: самоцветным ковром - целый мир. Жаль оставлять его красоты. Уголки, в которых не бывал. Тропы, которыми не хаживал. А боле всего - тропинку от причала, калитку в плетёном заборе, крыльцо родного дома и скамейку, где сидючи, мастерил досужим часом камышовые свирельки. Оставшись в Рэдволле, сердце навеки вместило каждую пядь отеческой земли. Как быть иному? Где появился и рос, где носился в лугах под солнцем, там и зажёгся тем светом, что не уходит вослед вечерней заре. Единым лётом, единым крепким объятием обнял я родных. Отца, что шёл спокойным солнечным морем, под парусами трехмачтовой ладьи, в компании знакомых и незнакомых мне выдр-мореходов. На палубе скреплены тюки с отменным хлопком. Для нас припасены дорогие подарки. Деду - целебные южные снадобья. Матери - лазоревое ожерелье, платок шёлковый, речным жемчугом убранный, да нарядный бархатный сарафан. Мне - лёгкий меч да крепкий круглый шит, сработанные флоретскими оружейниками; ножны алой перевязью украшены. Сестрёнкам - леденцов разноцветных да грушевой пастилы. Всем без изъяну - лещины южной, козинаков, абрикосового варенья, гранатовых ягод. В наших краях то диво невиданное: чтобы в одной-то здоровенной ягодине - целая пригоршня ягод сидела, да всякая - точно сердолик самоцветный. У нас всё больше ежевика, смородина да жимолость родится. Вот и дедушка отвлекает сестриц моих от садовых кустов: смородина ещё спрозелень, а ежевика поспеет лишь к первым листопадам. Зато жимолости вон как осыпуче! Протираем обыкновенно с земляникой да свекловичным сахаром, но первый урожай можно и за обедом из общей миски отведать. Сбирают сестры наперебой тёмно-синие ягоды в глиняные кружки, у деда про меня выспрашивают - когда ворочусь, мол. Он им сказывает, что авось к смородине-то самой и прибуду. Берёт ягоды, кряхтит про поясницу, а в жалобе той шутливой тягостный вздох прячет. Уши понурые завсегда выдают, когда неспокойно у него на сердце. Смолкает он, и слышно только, как падают по кружкам спелые ягоды, как сестрицы лепечут детскую чепуху, как изредка постукивают перекладины ткацкого станка в светлице. Окно распахнуто, и в комнату, где мама довершает новый ковёр, льются ароматы разнотравья, смолистого бора, лесных роз. Из яркой синевы доносится щебет невидимых птиц. Сквозь полуденный зной журчит, хладен и свеж, ручейный перекат. У нас так всякое лето, во дни, когда нет дождя. И до вечера - целая жизнь, а мама, прикрыв глаза, отчего-то напевает ласковую колыбельную. Ту самую, памятную. Быть может, звонкая тишина дней, сотканных в один, и для песни, и для челноков с разноцветными нитями подсказала мотив: на полотне - ветка лесной розы в цвету, а на ней - зяблик, что не посмел убояться шипов.


Придёт осень. Берёзы станут рассыпать солнечные блёстки на остывшем ветру. Вспыхнут багрянцем рябины. Малахитом потемнеют кедры. Смолкнет птичий гомон. В саду опавшие кусты укроют рогожами. Наметёт снегов. Тонкой дорожкой станет греметь-искриться наш ручей, утеснённый валкими заберегами. В свою пору отступит зима, и сосед мой, сверстник, резьбы по дереву мастер, подарит Незабудке букетик подснежников. Не ревную. Здесь нет места ревности. Желаю счастья. Такого, чтобы осталось. Всё, подданное времени, проходит. Остаётся полнота сердца. Всё, чем жило оно, что сберегло - всегда становится ближе. Навеки близки мне и друзья мои, с которыми держали нашу восточную стену. Летим над Лугом, в немеркнущем свете. Друг мой, с которым поначалу схватились, а потом в затишье подлатывали друг другу доспехи - реет кречетом. Не к тому, чтобы вдруг спикировать на цель - здесь нет места битвам. Доблесть живёт. И ко всему, из морских он был. Мне едва ли понять, а сказывают, море накрепко задевает сердца. Возле стремится, трепещет крылами, жаворонок. Тот, что подымал нас по тревоге ни свет ни заря. Нипочём ему была самая ранняя рань. Зато как навалится вечер синей сливой, так уж и не добудиться вожака: лучший паужинок - это сон. Теперь ему хорошо. Здесь нет места закату. Свет здесь незаходимый. И рдеет на том свету снегирёва грудь. Поспевает, мчится, что был старшим из нас. Ныне же все мы точно сравнялись летами. Он теперь молодой. И, как в прежней старости, отважный. Когда иного не осталось, закрыл соратников былой пасечник, встретив копьё. Орденом пылает свидетельство подвига. Не гордится, не надмевается. Здесь нет места гордыне. Зато как рад он радёшенек, что не осталось тогда мгновения, чтобы уклониться, открыв своих. Как благодарен вышине за драгоценный подарок! Иду четвёртым. Край пустует. Меньшому приятелю моему ещё идти летами, переходить зимы. То не поле перейти. Да и подрасти чуток надобно. Подтянуться в вышину… Далеко-далеко, наверху, парят два наших орла. Стояли спиной к спине, летят крыло о крыло. Крикнуть бы им, да не смею. Достичь бы их, да где ж зяблику до орлов? Нет, не завидую. Здесь нет места зависти. Ликую. В одной стае летим. Сквозь Свет неодолимый летим всегдашнего утра. Идти ли душистыми лесными равнинами, подыматься ль горной тропой, держаться ли на взлетающей по волнам дощатой палубе - отблеск этого Света искал я среди синевы. Его зарёю был ранен, по нему тосковал безбрежно, безудержно, безутешно. Его гармониям дерзал кое-как отзываться голос моей панфлейты. Для того и забирался в луга, тревожить птиц. Затем и резал тростник, проделывал в нём дырочки, мастерил дудки…


Дудки и донники! Кто ж это? Неужели - тот самый? Вот так встреча! Посреди безбрежного Луга стали мы, двое, лицом к лицу. Памятью - воин и разбойник. Тот самый, что взят был моею стрелой в первом бою. Тот, что без роздыху дёргал огромный лук, строил рожи, а сражённый - упал навзничь, легко и странно улыбнувшись небу; общники-то его падали, всё больше, ничком. Как сумел я узнать его? Он больше не чёрен. Переменился, успокоился взор. “Как ты здесь очутился? - от всего изумления хотел, было, приступить я, но лишь вопросил виновато, и, вместе с тем, чуть усмешливо. - Ты… Не злишься на меня?” Просветлев безмятежней, чем тогда, при исходе своём, он лишь улыбнулся. Здесь нет места злобе. Былые противоборцы, шли мы по Лугу. Он смотрел в ясный простор, и не рассказывал мне ничего. Но теперь я знал его быль. И оттого столь же счастливо шёл рядом с ним, сколь радовался бы приветственно коснуться орлиного крыла.

 

XIII

Был пират как пират. Что в попойке, что в грабеже и кровопролитии - пособникам ровня. Но однажды пошёл у него осколок сердцем. Окружили его вмиг былые злодейства, проступила на руках кровь безвинная, посулилась тьма пылающая - взвыл лихой не своим воплем. В ту же ночь с корабля бежать надумал: от сокровища бы - чуток да в мешок, вахтенного - по кумполу, шлюп - на воду, и - прощевай, братва. “Коль спохватитесь, да нагоните, да к тому и сладить сумеете - ваша воля: клад на дно, а мучений мне от вас поболее надобно, да полютей, чтоб расплата вышла за дела мои чёрные. За вас же, дуроломов, к вышине орать стану, чтобы осколки ваши стронулись, солнцем негаснущим сверкнули. Знаю, есть у вас те осколки. У всякого - свой. А прохлопаете ушами, прозеваете - не взыщите. Распродам побрякушки золотые, каменья самоцветные, выручку всю раздам, кому для нужды ладной, для пользы надобно. Сам в горах схоронюсь, и до конца дней стану лютые свои дела оплакивать, в синеву глаз поднять не смеючи…“ Но по высшему внушению, другая доля ему препоручилась - крепче. В шайке остаться. Кому ж иначе под чёрным флагом дела чёрные расстраивать, делами светлыми служить попавшим в беду? Наутро с виду всё у сердцем нового, как и прежде: воду пьёт, хлеб жуёт, с клевретами зубатится. А мысль-то одна: вновь идём на разбой - как беду отвести? До несчастного порта - день да ночь, да полдня пути. Тамошних упредить - никак, тутошних убедить - и думать нечего. Другое надумал. Сквозь тьму пролетели на парусах, как на крыльях. А утром - вот так так: в трюме - пробоина! Полундра! Свистать всех наверх! То есть, вниз. Никак, на камень наскочили? Море тут известное, путь хоженный. Неужто, какой топляк подвернулся? Вперёдсмотрящему - хлыст капитанский по хребтине, клинком плашмя. Рулевому - зуботычина. Боцману - разнос, что дёготь с ветошью долго искали. Курс - на ближний остров - доски смолить да судно латать. Новому сердцем - впервые за ворох сезонов - отрада: и тамошняя кровь не пролилась, и из “своих”, тутошних, во тьму никто не канул. Может, ещё у кого осколок сердцем пойдёт?..


Конец починке. Бриг на воду - шайка на поживу. Закат за восходом - на горизонте корабль завиднелся. Глянул вперёдсмотрящий из “вороньего гнезда” - большая трёхмачтовая баркентина впереди. Из торговых. Паруса поставлены, да ветра нет. У капитана ажно глаз единственный заблестел. Порешили: как стемнеет, на вёслах тишком подойти, на абордаж лакомое судно взять. Велено - делано: солнце за море - команда на вёсла. Вся, до единого носа. Давешний поход сорвался, рабов-галерников не наловили. Наверху, стало быть, никого. Только рулевой у штурвала, да наблюдатель в “гнезде”. Знать, сладится дело у нового. Баркентина издали видна - всеми огнями светит. Экипаж - выдры-навигацкие, зайцы-солдаты да мыши-торговцы. Всем-то скопом дали промаху: одно, что на северных берегах костёр затеять. Бриг Хлыста крадётся в полной темноте. Не всплеснёт весло. Два с половиной корпуса меж бортами - не примечают легкодумные опасности. Как вдруг один фонарь зажёгся во тьме, второй, третий - у грот-мачты, у рундука, у левого борта. Обозначился тать. Выбралась абордажная команда на палубу - глянь - а на баркентине уже и луки, и мечи наготове. Во главе порядка - рослый заяц в красном мундире. Глядит дерзко, уши козырьком выставил. Один взмах командирской сабли - и накроет пиратов град калёных стрел, а то и зажигательными выдадут по бортам да мачтам. Ретируется Хлыст, знаки даёт - обознались, дескать, не прогневайтесь. Сызнова все на вёсла, и тягу. Дивно ли душой ожившему посмотреть - нет в шайке облегчения, что крови опять не пролили. Тому лишь рады, что сами целы остались. Тяжко дышалось от мёртвости бьющихся рядом сердец, от перегара, от хитростей потайных, какими нарождающиеся злодейства в море топить приходится, притом своих же сотрапезников головы на грозу подводя. И за них ведь жутко! Что зарёй, что в полдень - мрак промеж них кружит. Броситься, что ли, перед всеми, да признаться? Позвать из разбойного промысла - к житью - прочим на радость, себе на исправление? Без обиняков да увёрток - прямо. Уже не осколок - зеркало цельное, прямое - в сердце синевой светит. Оттого и тоска о прямоте взяла. И то бы, кажись, в отраду, чтобы на рее вздёрнули, да шкуру спустили - за былое-то - да нельзя своей волей жизни своей решить. Одно дело, когда б силком взяли, с приступом, хоть и желательственно жизней их непутёвых пощадить в драке. Да иное, когда самому напроситься. Вина же - хоть так, хоть эдак - со шкурой вместе не свалится. А уж ободранному, да со вспоротым брюхом - ни добра боле никому не сделать, ни зла пресечь не доведётся. Не жертва то будет, а казнь самоуправная. И нет на неё высшего призыва, а есть строжайшее запрещение.


Долго ходили под чёрным флагом: зимой - по югам, к весне бриг поворотил на север. Мало  наскоков удалось отвратить подчистую. Не вдоволь, но и не с горсть добычи взяли разбойники. Пепла да крови немало за собой оставили. И обе руки на месте, да в каждую по одному только делу вмещается. В правую - самому никого не обидеть. В левую - приятеля за разбоем неприметно по башке тюкнуть, да так, чтоб, очнувшись, не дознался, кто его от добычи уберёг. Непросто былому разбойнику. Днём, в дыму - рожи корчит да саблей впустую машет, сжавши зубы. Вечером - гулеванит со всеми, добычу “празднует”. А как невмоготу станет - притворится, что замутило его грогом. На палубу и к борту. Отплюётся для вида, зашатается до каюты, на лежак рухнет. Ворочается, бурчит. Тормошить его не берутся - лютый он какой-то в последнее время. “А вот как снести ему башку саблей, пока дрыхнет? На всякий случай… Да, может, брюхо у него пойлом изъело, или кость рыбная поперёк кишки встала, и скоро он, того, сам сковырнётся? И то дело - пусть мается!..” Покумекав, а то и перешушукавшись эдак, со смешком прочь отходят. И остаётся он плакать, когда беззвучно, когда с подвывом. О новом разбое учинённом, о судьбах изломанных. Об ожесточении сердец сковников своих. О предстоящих походах окаянного судна. О том, как мало можно самому должного поделать. Не желудище, не кишки болят - душа болит нестерпимо. Ай не потопить ли брига разбойничьего посреди моря-океана? Чтобы всей шайкой - и ко дну? Знать, пресечься тогда цепи лихих дел? Ай не так ли? Ни да, ни нет. Светит синевой прямое зеркало. Небывало, в самой тёмной ночи среди сердца светит. Придёт час, приспеет и дар. Мысль, слово, поступок. Своим же судом, своей волей судить - негоже. Опрометчиво. Закопошится поутру шайка, по вахтам и поручениям разбредётся. Подымется и он. Морда изо всех сил лихая, глаза красные, аж багровые. Всяку ночь слёзы - когда тихо плачет, когда ревмя ревёт. И глаза всё багровей. С той поры и прозвали его Багровоглазом.


Хлопают паруса, скрежещут рангоуты, взмахивают вёсла. Стенают невольники на гребной палубе. Что проку волочься на дикие острова, на пиратские рынки - с пустоватыми трюмами? Вот и порешил Хлыст наведаться прежде к берегам Страны Цветущих Мхов. Как не быть поживе? Места знатные, заселённые, насиженные. Не токмо сады-огороды, дворы да пашни. Есть и цеха-артели: мастеровые за морем всегда по дорогой цене в рабство идут. А брешут ли - есть где-то тут жилище-прибежище старинное, о красных стенах. Вот уж где добра-поди не сосчитать! Дальний поход затеял капитан. Удобную бухту высмотрел. Да только заходить - ветер супротив поднялся - бриг пиратский от земли к морю отвёртывает. Волна вздыбилась. Долой паруса, кнуты в дело. Колотит барабан, скрипят вёсла, настырно пробирается корабль к берегу. А далеко до берега. На входе в залив камни подводные здесь и там поглядывают - неровен час, потопнет судно, и тогда придётся осесть в здешних лесах. Бросили якорь от камней поодаль. Переждать решили ненастье, а там, по тихой воде в бухту войти, шлюпами до берега добраться. Гребцов же - как ненадобны станут - перебить, и в воду. Полумёртвые уже, истраченные. Каков с них прок?


Море успокоилось лишь перед утренней вахтой. К этому часу гребная палуба опустела. Матрос, коего за жуткие рожи да ершистый нрав опасались даже свои, расковал горемык, снабдил их провиантом и спустил на шлюпе с кормы. Думал, было, и сам вместе с ними в бега податься, да свыше порученного дела бросить не посмел. Остался. Хоть и приняли бы его, даже и звали: не раз в ночи и в пересменку подбрасывал пленным еды из камбуза. Мазей-бальзамов приносил - шкуры после кнута подлечить. Утешал добрым словом, и слезам волю давал. Спал экипаж крепко, зато проснулся с головными муками да брюшными хворями. Может, съели чего? Камбала, вроде, не затухла ещё… Хворает со всеми и Багровоглаз - точно и впрямь кость рыбная в кишках заёрзала. От общего стола ел, не кусочничал. Хворает, а сам рад-радёшенек - уж ни до рабов, ни до навигации, ни до похода и дела никому нет - оклематься бы только. Не зазря вместе с мазями да бальзамами всяких порошков лечебных из кладовки отсыпал. Коку, правда, нагорело по высшей пробе. Ладно что не до экзекуций капитану - пополам сгибается, на свет совсем не глядит. И никто не глядит. И про обед никто думать не думает. Значит, и гребцам помоев не понесут. Побег выявится к ужину. Вот и славно. А всё же, “на Рэдволл…”

 

XIV

В бухту зашли только на следующий день. Долго не могли сойти на берег. То волна, то ветер. То одно, то другое. У Хлыста настроение выдалось - самая дрянная дрянь. Хуже - разве кошмары, что мучили его напролёт всю ночь перед высадкой. Под утро капитан и вовсе орал, как резанный. Приступил к его уму некий воитель с мечом. Грозил, гнал восвояси. Да где там. Оборотов Хлыст набрал - не своротит. Тьма пуще неволи. Осадил красные стены. В округе набедокурил. Багровоглазу самая работа подоспела. Прочим заложников ловить - ему селян до прибежища сопровождать, чтобы и самому не объявиться, и подопечных уберечь, и под стрелы защитников крепи не угодить. Иным дороги стеречь, повозки с едой не пропускать - ему караул послабить, вином сковников усыпить, да тележку-другую “проморгать”. Так и “разбойничает” Багровоглаз: когда хлебную краюху пленным в яму обронит, когда ятаган боцманский в реке потопит, когда по делу какому отлучится, да “заодно” на пути кого об опасности предупредит. Рубится в первых, свирепо - да только из клинка защитничьего жар высекает. Рану от копья чуть не принял, да только наконечник срубил. Стрелы в белый свет мечет, как в пустой бочонок. Никого не ранит, не убивает. Себя в трату не даёт. Сотоварищей злосчастных своих, с какими рядом оказывается, от погибели прикрывает, как может. Страшно ему за них - тьма их объемлет. И не видят того ослепшие сердца их. Никак не потревожат их осколки. Накрепко в чёрном мясе завязли. Оттого по ночам исходят слезами, до сукровицы, крысиные глаза. Глаза героя, что в пиратском обличье - как в опостылевшей кожуре драконьей.


Отшумел нечаянный ливень. Смурными днями донесли Хлысту потихоньку: на восточной излучине Широкой реки пристали мастеровые да коробейники. Видно, дождь застал их на сплаве. Нездешние. Про военные обстоятельства несведущие. Костры жгут, плоты сушат-конопатят. Песни поют. Выкликнул бандит с полтора десятка сабель - бивуак несчастный порубить, пленных в лагерь доставить. Для торга с непокорными защитниками Рэдволла - страдальцы-заложники - первое дело. На дело же сам повёл, чтобы промашки на сей раз не вышло. И не вышло её. Потому как не проведал Багровоглаз о назначении вылазки. Чуя в становье измену, распустил главарь слух, что двинет шайка пособирать-пограбить, что там ещё по разорённым избам осталось. Вернулись же с вереницей пленных, да в чужой крови. Рассадили захваченных по двум большим ямам. Через день-другой напротив главных ворот - да подалее - надумал Хлыст ставку расположить, казни страшные чинить ввиду защитников - по голове на день, до полной сдачи крепости на немилость его лютейшества. А не тут-то было: заполночь пробрался в лагерь отряд неприятельских лазутчиков, и ну бедолаг освобождать. Заприметил то бывший пират - сердце так и возликовало! Самому бы кинуться помогать, да белка, что в прикрытии стоит, разбирать не станет - срежет стрелой, и всего делов. А в шатре, где тогда обмывали разбойную удачу, как нарочно, пляски затеяли. Заревели, доски с мисками опрокинули, сабли похватали! К выходу напирают. Сейчас побег сорвут! Хмельным прикинувшись, упал Багровоглаз поперёк всеобщей круговерти. Смешалось гулеванящее кольцо, ропотом взялось: выяснять стали, кто кому по случаю кинжалом брюхо кольнул, кому кто в вихры лапою впился. Сумятицей, раскроил Багровоглаз дальнее полотно шатра: иной выход образовался - к лесу. Начали разбойнички в прореху вываливаться, как гнилушки из худого мешка. Поворчали, побранились, и ну скакать, песни орать - про висельников, утопленников, про капитанов и боцманов, какие один другого порезали-порубили. А бегства-то и не видят, не подымают тревоги! Но тревожно бывшему - никак из других палаток хай услышат, тоже плясать потянутся? Так и получилось.


Выкатилась братва отовсюду - на общее веселье. Даже главаря от кошмаров дебоширством подняли. Только не для гулянки вышло оно, а для кутерьмы с погоней. Все до единого, кому лапы от хмеля не изменили, за беглыми припустили. Кинулся со всеми и Багровоглаз - дело ясное - обузой да препоном послужить супротив ловли. Новую принял методу - своих же сотоварищей длинной палкой под ноги заступать, заодно от белкиных стрел да от рукопашной сберегать. Много ли, мало, а пособил тому, чтобы удался отход честным зверям. Ни одного сызнова не поймали! Кроме того, что силы вражьи придержать взялся. Того плотным кольцом окружили. Да и пришибли бы давно, кабы Хлыст не велел живьём взять “мерзавца”. Кто убьёт - тому не поздоровится. Приказать легко - исполнять чревато. Орёл шуток не шутит. Замешкалось кольцо. Багровоглазу того и надобно: в самую пору лазейку герою спроворить. Разок сам на ровном месте свалится, в другой по лапам “соучастникам” скосолапит, внимание отвлечёт. В третий - боком, как мешком развернётся, свалит подельника-другого. Под самым-то носом брешь за брешью выгадываются! Нипочём не бежит наутёк, “мерзавец-то”. Не примечает, не смекает, что ли? Нет. Доля его такая. Не сам взял - выдалась. За других до конца постоять, силы разбойничьи накрепко сковать. Не переменить той доли, не бросить. Едва смекнул о том бывший, так и повалился на гору спин и боков “подельничьих”: то, по прорехам тем ловким, другу на помощь иной “мерзавец” кинулся - ростом покороче, статью покоренастей чуток. Сезонами старше, да силами нов. Стали спиной к спине, да так взялись, что и невдомёк уже иным, кто кого прижимает. В свалке Багровоглазу по башке чьим-то щитом досталось. Грянулся былой наземь, и только заприметил, что в пылу сечи прошлись ему по лопаткам и сотоварищи, и те двое. “Вот мерзавцы… Хоть бы только удрали…” Остаток ночи Багровоглаз, подзабытый “своими”, пролежал под открытым небом.


Тучи поредели. Рассвет взялся клюквой, загорелся на скатах шатров. Как ни старались самые сноровистые главарёвы истязатели - двое держались несказанно. Не давались врагу тайны краснокаменной крепости. Солнце тяжко поднималось над соснами. В грязно-пегой толпе зарождался ропот: “Если они все такие - лучше нам убраться отсюда…” Вскоре Багровоглазу, и ещё с полусотне других, предстояло выдвинуться на штурм восточной стены. Потому за спиной былого пирата маялся лук. Впервые со дня принятия нового прозвища, Багровоглаз не знал, как надлежало поступить. Герои стояли спиной к спине. Выстрелив, можно было прикончить лишь одного из них. Прошить стрелой сразу обоих не давало разделявшее их дерево. Да и за одного друга второму всю меру подъять придётся… Когда по сборищу прокатился новый прилив ужаса и отвращения, у самого же Багровоглаза внутри захолонуло, и сам не приметил он, как лук очутился в его руках. Миг - и острие, посланное в геройское сердце, отсечёт страдания. Скорей. Вот уже скомандуют отход, и станет поздно. Миг - и пусть тащат к кровавому дереву, заместо избавленного... Но едва приподнял Багровоглаз оружие, как прочёл в ясном сердце повеление: “Оставь! Нынче им орлами парить. Не обрывай подвига. Не преграждай восхождения”. Опустился тогда лук. Задумчив стал взор. И просить бы той же доли, а невмоготу: как же стервятнику-то - и с орлами среди высей кружить?..


Выкрикнули сбор. Словно пришибленные, двинулись бандиты на штурм. Подначивает Хлыст войско, ярит, мечом двуручным напутствует - без успеха, дескать, чтобы не ворачиваться. Да всё не в прок - скребут по дорожной грязи копейные древки, строя никакого не держится. И сам не рад главарь, что казнь публичную затеял - выгадывал отместку да власти своей упрочнение, а получился сплошной афронт. Забрался Хлыст в шатёр, всех взашей повыгнал, думу занятную думать счинился. Углем древесным по бумаге стрелки-намётки намётывать. От пролива, где бриг пробоину получил, до моря, в котором с баркентиной дельце не выгорело. От берега, куда из-за скал и ветра подойти не смогли, до острова, где во всеоружии встретили. Так, чередою - до самых камней в здешней бухте довёл. От припоминания колик брюшных покорчился. Следом и побег вовремя не примеченный обкумекал, да палатку с дальней стороны распоротую. Вот как, значит! Не напрасно приглядывался Хлыст пристальней ранешнего к самому лихому, видом свирепому своему воину. Неприметно глядел, скалился, карябал подбородок задумчиво. К тому одному все стрелки-намётки и сошлись. Хватив кулаком огарок, перепачкал золой размысленное. Велел, как отштурмуют, немедля представить Багровоглаза. Вроде как для наград и почестей. На деле же - для объявления, суда и лютой казни. Уж такую смерть замыслил главарь изменнику, чтоб остальным в острастку до конца дней. Нынешней расправе не в пример даже. Такую, что и самому дурно сделалось. И долго ещё под теменем отвратно было. А не привыкать.


Понапрасну отгремел штурм. Возвращаются подручные без веленного сотоварища. Гром и молния! Валуны и вулканы! Четверых отправлял, двое рапортовать дерзнули. Одного Хлыст мечом порешил, оставшийся едва успел из шатра выскочить. Едва живой со страху. А главарь по пятам несётся! Скачет по лагерю, миски о головы бьёт, головни из костров расшвыривает, копья куда попало мечет. “Идиоты! - надрывается. - Олухи! Лягушки в кадушке!..” Расстроили, дескать, вы меня, до чрезвычайности. А ведь знаете, что я “терпеть не могу неудачников!..” Одним чёрное сердце потешить осталось - живых ещё, страдальцев обоих к западной стене притащили, да требушетом через главные ворота с руганью перебросили. Самолично Хлыст ругался-разорялся, похвалялся, мечом размахивал: “Забирайте дохляков своих! Более не надобны! Всё как есть, нам порассказали!..” А что рассказали - про то и неведомо. А что неведомо ничего, как и прежде - про то на мордах писано.


Другим днём, как отгромыхал да поостыл предводитель, разъяснилось дело Багровоглазово. И разыскать его посланным, да уже с моей стрелой в груди. Лежит себе, ввысь глядит, и всею-то пастью улыбается. Обходят почившего былые сотоварищи, бока да лапы неживые попинывают, репки-тыковки чешут: ни на одной морде отродясь такого счастья не видывали! А в глазах недвижных - синее-синее небо сияет. Отступает грязно-сизый край облака. Отражается солнце. И от блеска того загородились, отпрянули разбойники. Закрыли скорей глаза убитому. Оттащили от стен. Доспехами да серьгой оловянной поживились, и со своими сгинувшими в общей могиле оставили. Только не сгинул он. А стрелой к Светлому Лугу взмыл. Поднялись и другие, числом, увы, немногие, из неприятельского лагеря. Стронулись и у них осколки. Знать, и их руки подали кому хлеба, а то и хлыст у кого отняли, да прочь отбросили. Товарища своего, что пример дал, не предали, не подвели. Того, что прозвище получил за непрестанные слёзы. Он пришёл сюда раньше. Раньше всех нас.


Мы стояли посреди Луга, плечо о плечо. Из привольной вышины донёсся орлиный оклик. Мой друг поднял взор, едва прикрыв чело рукою. В синеве ждали мои друзья. Наши друзья. Он взглянул на меня с прощальной улыбкой. Мне пора? Я позвал его с нами. “Статься, и мне бы орлом парить, кабы не стрела твоя лёгкая, что от мук лютых меня избавила…” Нет. Ни о чём он не сожалел. Здесь нет места для сожалений. Одного хотел он - всегда устремляться к тем пределам, откуда льётся невечерний свет. И тому, знаю, быть. И всё же… “Прости меня!” - попросил я. Друг, преклонив колено, поравнялся со мною светлым взором. “Навещай меня!” - попросил он. “Непременно!” - обетовал я, и обнял его изо всей крепости. И он меня обнял. Если бы я мог теперь плакать, его белоснежное одеяние вымокло бы насквозь.

 

КОНЕЦ

Добавить отзыв

Отзывы

Нет отзывов

(c) Redwall.Ru, 2024